Top.Mail.Ru

sotnikovдуэль

Проза / Рассказы18-02-2014 10:53
...Олёна подняла голову от ведра с мытой картошкой, но я прошёл мимо со сжатыми губами. Молчок. А внутри назвал себя — противная бородавка, солёный огурец, который по полу катается, никто его не съест. Даже Умка любимый выплюнет, потому что всю ночь сынку тошнило — но не от свежих продуктов, а от нашей семейной ссоры. Он ведь мало понимает ещё, и бесится помирить нас.

Я сам злюсь, пиная своё отражение в зеркале. Сбив себя на пол, гроблю до полусмерти; а после долго замываю кровь, чтобы не испугалась жена.

Жена ли?.. Я вчера, как они ушли к бабке, развесил Олёнкины фотографии по стенам да шкафам, будто убиенную. И представил, что смог бы без неё жить на этом свете — а свидеться и простить уже на том.

Но жуть. Страх божий. Радость сатанинская. Я потом на минутку не выпускал жену из виду, боясь греховных мыслей — горестного случая. Она верёвку взяла — а зачем? — она за ножик — для чего ей? — будто кровожадные бесы скоблят чашу моей головы, грызутся за лучшие куски.

Вот опять Олёна ушла тосковать к соседке, чтоб стало ей веселее средь чужих людей. Сравнивая наше бытьё, она ночами всхлипывает от счастия, что в доме проживала любовь, какой не оставалось на свете — а после истерично хохочет, что убил я последнюю. Принесу ей стакан воды: пьёт из моих рук, но сглядывается, с пугливой горлинкой схожая. Зря не обидит кто, меня лишь боится — а взять бы на ручки жену, да гладить белые пёрышки. Из пуха её нежного стянул я тугую подушку: и раньше маясь от бессонницы, теперь сплю без задних ног, а жуткие сновидения внове прячутся по углам, трепеща Олёнкиного гнева: — не троньте Еремея своей чёрной душой, — а то? — зарублю наискосок, тогда узнаете.-

Всё же она любит меня — но проклинает жгучего асмодея, который адовым пламенем выжег ей сердце, понарошку оставив жизнь... и мне оставил, потому что я палач её, осиновый кат: я нравлюсь себе терпением жестокого страдания, и чем дольше продолжается обоюдная пытка, тем слаще мои горделивые муки, что самолично оборвал любовные цепи, раскидал драгоценные оковалки наручей.

Я веду войну, в которой обойдусь без врагов, без друзей. Война моя только с собой, и даже в гнобылях человеческих я отвергаю именно свои грехи и пороки, упрятанные впопыхах в необжитых закоулках собственной души: весь накопленный мусор памяти, ужас мелочной злобы, и трусливую дрожь перед исполнением священных обетов, в коих я себе клялся грозным именем добра. Продажная человечья натура грешит многими искусами вольной жизни, и хоть душу мою нельзя купить никакими богатствами, но она легко обманывается во лживом мире кабальной дружбы — она бродит по свету, гремя оковами преданой любви. Тоскливо и блудно я убиваю себя...

Сидел у Пимена; мытарился тайной семейной драмою; и вдруг мой скользкий голос сам катнул шаром по метёным новым доскам, которые дурашливо под ним скрипнули. Одна лага просела, вторая, и там третья — за печкой, где сверчок проживал. — Тебе, деда, хочу я признаться, что не живём с Олёной уже месяц целый. Больно мне лезть на неё, словно через минуту хлопнусь от самой колокольни, одержимо махая в руке её трусиками. Вчера мы ходили на речку, и они, белые, мелькали спод сарафана — а я, гордый побирушка, не смог жену заблудить как суку, и лишь два острожных слова сказал.

Чего между вами случилось? — пискнул старик, будто ране утомительно сдерживал дыханье. И вот прокашлялся вдруг.

Не скажу. Даже тебе. — Я легко отсёк голову дедову любопытству, и вытер полотенцем руки, замараные кровью. — Знай, что обида рядышком прилегла, измучила холодом. Остываем мы... помоги, деда.

Взгрустнул старик: — А я-то верил вечной любови, да теперь и вы помощи просите... Кабы знать важное слово, от коего сладко спится: но вот ниоткуда в тележке катит беспроглядная муть — ржавая кровь; глаза укроешь в себя, а извнутри перец лезет — и щиплет, что плакать хочется. — Он тронул меня за плечо, будто стеклянное оно, из тонких пузырей. — Верно говорю?

Как стриженый болванчик я усиленно закивал. А уши свернулись, не желая выслушивать свой бессмертный позор.

Пимен обратился к небу с молитвой, вразумляя бога, чтобы тот вразумил меня. — Это не страх, не ужас, а боль преходящая. Ежели баба любит да совестливая, от скуки себе позволила, то другой раз вернее под поезд ляжет. Живи. А коли не веришь ей уже — уходи.

Куда я пойду из своего дома? к посторонней девахе, которая втайне заглядывается. — Я кисло улыбнулся, сжёвывая тусклую мечту. В ней разгульные застолья, и кружились срамотные пляски: а я всё невесел с кувшином вина, просительно жду избавленья от муки случайной любви. — Не хочу! чем поганить душу свою с прохожей бабой, лучше тысячу раз руками сгоню.

Господь запретил, — резонно указал старик пальцем вверх, предупреждая о зорком глазе, кой приглядывает над всеми. — Прости Олёну за едину ошибку. Сам-то любовь предавал?

Никогда.

Вот и прости. Ты сильнее.

Жена моя беременна.

Вон оно что... От тебя?

Говорит, да.

А ты верь. Не врагу ведь, а любимой бабе. Родится ребёночек, ты воспитаешь его в своей вере. И если кто сорное слово блотнёт, он сам того накажет. Пока ж совет могу дать, кой дороже любой матерьяльной помощи. Ежели духом ослаб, един раз перебори себя, и против нрава пойди в отместку — сбивай запреты, нарушай притворы, чтоб двери настежь в доме твоём, и в сердце. Не таись радостью, ни горем — пусть лёгкость войдёт непомерная от такой простодушной открытости — рыдай да смейся, когда скажешь прости любови своей, а я ключа к ней не подберу. Твой замок на Олёнкином сердце, ты его сработал.-

Я его запоганил, на скорую руку. Надежду бабе прирученной дал, воспользовался доверием и в кусты — прошла страда, завяли помидоры. Я б удушил себя, волосатыми руками понемногу сжимая, чтобы дольше помучиться; да вера запрещает. Много нас на свете, холуёв пугливых; живём в тревогах о счастье, попутно судьбы чужие ломая — а виноват всегда господь оказывается. Убогие люди мы...

Под эти думки, под нежную музыку симфонического оркестра я подшивал казённые штаны из крепкого брезента. Старая туповатая игла со скрипом влезала в тугую завязь сплетённых нитей; иногда мне приходилось напёрстком подталкивать упрямицу, но она скалила зубы в ответ и даже два раза укусила за палец. Я слизнул кровь.

Огрызается, сучка.

С кем это ты? — из кухни вошла Олёна. На цыпочках, как и положено: загрустил то ли муж, иль опять на неё сердится.

Взглянул я мельком, ухватив цепко за раз и белые ручки, измазаный фартук. — Сам себе говорю, да ругаюсь, что ослаб без бабьей заботы.

Разве ты мне не доверишься больше?

Зарекаться не буду, потому что люблю тебя, и буду любить до смерти. Чуствую так.

Как же нам жить?

Пока товарищами. Пусть всё внутри утихомирится; я больше не хочу, когда оно там болит... А ты в пельмени сильно не обертайся, ночью сегодняшней поползёшь — для тебя шью заплаты на коленках.

Что?!

Поползёшь ко мне на поклон. — Я неумолим. — От самой церкви, где хотела венчаться, до родного нашего дома.

Нет. — Она как глыбокамень.

В распахнутые окна зарыдали цветы, деревья заплакали, ветер молотил нас цепями, не оставляя следов, словно на допросе в каземате. Ни синяков, ни ран, но внутренности лопались как пузыри красной икры на масластом бутерброде; и только наши души выдрались на волю и сцепились друг с другом в ненавидящей пляске.

Никаких прощений! — Олёна сделала опрометчивый шаг, выбив спод себя деревянный приступочек.

Тогда и мне всё равно. — Голос мой тих и спокоен. Ну что же, давай поиграем в войну, или проживём нелюбовь всерьёз.

Взяли у сына два пистолета, на улицу вышли. Сто любопытных прохожих окружили нас; а жена стоит передо мной в десяти шагах, и незряче крутит барабан револьвера, будто любимую гутаперчевую куклу. Дура; она даже не представляет, что я жалости лишился к ней.

шепчутся в толпе: — давно было забыли про душегубство, а этот пьяный ирод свою семью в один гроб, всё водка проклятая...

Тут я понял, что сына тоже погублю, да и ещё один булыхчет в бабьей утробе. Как он будет выбираться на свет без мамкиной помощи? через спутанную мазню липких от крови волос.

Эй, рыжая! — кричу, чтоб жена меня внятно услышала. — Если случайно помрёшь, я изничтожу весь твой посёлок... Санёк! приготовься!

Вауваувау!! — отозвался верный пёс, привстав на задних лапах над кожухом пулемёта.

Склонили берёзы завитые головушки, собираясь голосить; посмотрел я на вражину свою и согнулся от смеха, потому что Тамарка, её подруга любимая, шлёпнулась в грязь дорогими штанишками, стремясь завладеть воронёным наганом. — Он изверг, Олёнка!! — вопит словно пьяная, и прыщет золотыми зубами, что сама убьёт меня. — Отомстю мужикам за вечное рабство! Они пьют водку как лошади, они гуляют по сиськам да писькам, они детишек родных уморили нищетой... — да завыла, курва, — дай, милая подруженька! хоть пулю одну, хоть разок в башку пнуть!

Но Олёна грубо оттолкнула её, и в меня выстрелила. Лёгонький дамский пистолетик царапнул по шее; крови почти не было, только противный зудящий след. Я потёр шрам и занервничал, поскрёб его пятернёй и озверел. Отбросив револьвер, бросился к жене, обвил её шею змеёй, стянувшись до ужаса в зрачках. — Теперь ты, сука, поверишь, что я смогу тебя убить, даже безумно любя.

А в Олёнкиных глазах радость смерти, избавления пыл: — Убей, Ерёмушка. — Но старухи вырвали бабу из моих рук, самого побили. Лежу на траве, тыкаюсь в землю, пряча ото всех невыстраданую злобу — спалить бы кого иль зарезать.

И вспомнил вдруг, что жена говорила мне: — ... опоил зельем прохожий мерзавец... — я даже знаю, у кого купил он, выпросил.

Сунув топорик под ремень, гордо зашагал я посерёдке улицы, прищуря жёлтый глаз, а встречные и попутные машины испуганно жались к палисадникам — авось бы проехать бочком, да не получив по башке обухом топора.

За рекой встали караульно тринадцать охранных дубов, сучья наперевес: — стой, предъяви мандат. — А по какому праву?! — у меня сорвался голос; силы душевной и так кот накакал, а тут ещё чёртовы сорняки надо мной измываются дюжиной, стебая в лицо.

по праву частного владения! — ломким отроческим баском выкрикнул младший из братьев; но пульнув незрелым жёлудем с лохматой зелёной гривы, он сразу заработал подзатыльник от старшака. Остальные дубы немо слушали, чем же я им оправдаюсь непрошеный гость — почти разбойник за пазухой.

Крутанул головой я, снимая её с петель под зубовный скрежет — и протянул на ладонях прямо в нос колдовским сторожам: — Башкой своей клянусь, что иду к бабе Стракоше по мирному делу, иду за советом.

Самый уважаемый дуб, шибко учёный, бережно принял глазастую голову — и в ларец её, на свою лысую макушку. — Сохраним, не беспокойся. Ступай наощупь к хозяйке, а в обратном пути заберёшь.

Темно стало у меня в душе, как на десять вёрст под морскою пучиной, глубже которой на свете нет. Но не сробело весёлое сердце, а с белой песней встрепенулось, и подняв с земли палку-ковырялку, я отважно сделал шаг широкий. А следом ещё другой, в десять лаптей; и третий, и пятый — будто несла меня к бабке пречистая сила.

Здорово, старая! — разухабо ввалился я в сенцы деревянной избушки, неизвестно кем да когда построенной. Уж, конечно, не Стракоша возвела толстые брёвна усилием плёвого заклятья. Тут работали великие труженики, родом с генелагического древа — есть такой кустарник с небритыми рожами предков.

Привет, безголовый. — Бабка зримо поморщилась на глупую шутку о возрасте. Будь она хоть в гробу, а всё женщина. — He расслышала я. Ты чем говоришь?

Тем, что вместо головы осталось, пффф...

Теперь вижу. — Стракоша оглядела презренно, словно в зелёном дыму колдовского варева я похож стал на лягушку. — Так повернись ко мне задом, и громче, громче.

Смог бы я стерпеть бабино хамство, смирил норов — кабы большой беды в своём доме не ждал. А так взял старушку за пояс — за крепкий широкий ремень от хозяйственной сумки — да вздёрнул кверху ногами, оголив толстые шерстяные чулки на дряблых мосолыжках.

Бабуля захлюпала носом, когда я поднёс её ближе к нагретому чану: — Сынок, сыночка родненький ... отпусти меня вживе, добром оплачу... — и в крыльях её халата голубели холодные косточки пальцев.

Утих костёр в груди моей, будто не загорался. Осовело стою — лишь под чаном ещё полыхает. Я обратно вернул ужасную бабушку, и за прожитый страх упал перед нею коленями: — Милая. Кому ты дала приворотное зелье? хоть за денежку али даром?..



Янка закрутился в верти лёгкого листопада, в его золотом костюме, обшитом по рубцам красными нитками. — светлая любовь пришла ко мне, когда уже отчаялся, — говорил себе блаженный малый, не ожидая больше подвохов от судьбы. — День, минута, полузевок со глотком воды проходят в мыслях о ней. Без сладких объятий уснуть не могу; застонет — услышу, окликнет — бегу. И к слёзным ресницам как тушь прирастаюсь, и жалобы слушаю целую вечь: я с ней насовсем в этом мире останусь, я буду её от разврата стеречь. От похоти жирных припудренных денег, от блуда рыжья и алмазов карат — не надо мне власти, богатства и девок,-

Я снова пришла. Ты мне, миленький, рад?

Ещё бы. Рассказывай, как я показался твоей матери.

Ах, ах, ах! — передразнила Верочка. — Она назвала тебя красочным болтуном, да посоветовала быть осторожнее.

Вот как, — огорчился Янко. Он был вчера немного пьян, или чуточку трезв — но по нему и трудно сказать, ведь выпил для храбрости, для тёщиного куража.

Войдя, честь ей отдал, старшей бабе в большом дому. — Привет, матушка. — Вот какой ухарь.

Меня зовут Людмилою, Петрова дочь. — Пышнотелая чёрная старуха вытерла руки белым полотенцем, и протянула правую словно к поцелую. Яник слегка щекой дотронулся её тёплой кожицы, но целовать не захотел, сохранив высокую марку своей мужской гордости. — А меня зовут Янкой, без отчества. Будем товарищами.

И только-то? — Людмила оглянулась на дочь, вздёрнув брови — кого, девка, привела? — но та и сама ещё украдкой выгадывала Янкино настроение, боясь за успех его жениховских смотрин. Зря, видно, позволила ему рюмочку: больно развязен стал; а жаль, что мать не видала мужика в быту, на хозяйстве — и засудит его за лёгкую трепетную браваду.

Сжав ладонями покрасневшие щёки, Вера бросилась на выручку, будто кошка с пяти капель валерьяновки. — Любимый мой, не форси перед мамой, пожалуйста. Я ведь тебя испила до донышка, и всё равно выведу на чистую воду да отмою со щёлоком.

Отмывай, — простодушно согласился Янко, — от хамства, лени и трусости.

Он сказал без разбору, а сегодня уже Верочка на паях хозяйничает в его маленькой квартире. И телефон прикупила, нужную вещь.

Янка взял трубку на вес, словно гантелю юного физкультурника. В руке держит — а звонить некому. Известны ему лишь номера больнички, милиции, да пожарных. — Милая! может ты с кем поговоришь? — крикнул в шипящую кухню.

Вера изза жареного смальца его не расслышала, и пришла в залу сама, облизывая вкусную ложку. — Чем помочь? — переступает босыми ногами, волосы белой косынкой повязаны.

Вмёрло Янкино сердце.Хотел сладко её обнять, но: — Нет, нет. Я ещё обед не приготовила.

Тогда звякни кому. А я в сковородке помешаюсь.

Разменялись они косынкой и фартуком. Жёнка в телефон с любопытством дышит, а мужик у плиты встал, чутко прислушиваясь к разговору.

Привет! ты? от себя звоню, мы с мужем телефон купили.

...какой ещё муж? — с ревностью к своей свободе огрызнулся Янка. — не спеши...

У меня всё нормально, я даже танцую сейчас. Слышишь? и пою.

...балерина выискалась. — Яник достал из кастрюли чёрный волос, упавший не с его головы. — а за борщом следить позабыла...

И ты в порядке, я очень рада. Ещё позвоню. Пока. Чмок-чмок.

...слава богу, — обрадовался мужик, — распрощались сороки...

Дааа, вспомнила. Я же Катьку на рынке видела. Говорит, что со своим помирилась.

...ещё бы не мириться, — криво улыбнулся Янка, покрутив пальцем в голове. — она не дура, чтоб от богача уходить...

Представляешь, он ей после всего сумочку подарил из дорогой кожи. И впридачу кольцо с алмазиком.

...это намёк тонкий. — Янко вспотел то ли от пара, то ль от чего. — даже голос для меня повысила...

Теперь Катька изменять забоится. Без подарков останется. Пока. Чмокчмок.

Ах,какая шкыдла, — ворохнулся мужик, крепче перехватывая тяжёлый половник. — Лучше с боем ума вколотить, чем с добром себе роги опиливать.

Он шагнул уже к Верке, но позвал его в дверь резкий звонок. Кто бы это так настойчиво Янку доискивался?

Еремей. Стоял, засунувши руки в карманы, держа их при семечках — чтобы не ударить поганца раньше времени. Хотелось Ерёме услышать лживые клятвы из уст крестопродавца, который обязательно руку ко лбу вознесёт — к четвёртой звезде от свода небесного. И тогда Еремей без сожаления приколет его синим ножом на дверь с восьмым номером, как по списку новую бабочку.

ась?.. — не услышала бледная совка, качаясь под лампочкой, и подлетела ближе — узнать, отчего она к ночи помянута.

иди к чёртовой матери, — отмахнулся мужик от мошкары и назойливых мыслей.

Наперекосяк всё пошло, потому что Янко обледнел сразу, свою признав вину. — Узнал от кого или сам догадался?

Жена любимая наизнанку открылась. — Криво ухмыльнулся Еремей, стал похож на зазубренную саблю. — Её бы со свиньями на крючок подвесить, а я пожалел. За тобой вот пришёл.

Янка вдруг из белого на глазах проявился красным, будто вместе с воздухом заглотнул стакан крови: — Ты о чём мне рассказываешь?

О том что жена меня предала.

Олёна??!

Ужасно Еремею стало, что Янко не виновен; паскудно изза отупляющей догадки про врага своего — потому что вот кого он мог простить да прикончить, его только. А об злючем распутстве совсем тайного недоброжелателя не знал Ерёма: всем верил, но поздно спохватился. И приник он к стене, обвис в одежонке как старая пиявка, у которой выпали жевальные зубы — горло куснуть нечем.

А Янка рядом хрипло дышит, перехватив свой воротник до упадка сил: — Как ты смел её допустить, сволота?.. Кто?!

Бабка Стракоша знает, назвала имя твоё. Брал ведь у ней приворотную склянку?

Молчание тягостное повисло меж ними на одной тонкой вольфрамовой волосинке; мухами засиженная лампа едва освещала подозрительные лица, схожие с портретами разбойников от большой дороги.

Кашлянув на ступени мокрой сургучной печатью, Янка выдал секрет свой: — Брал зелье. Для тебя.

Как это? — задивился Ерёма, и даже на минуту призабыл о болезной душе.

Одиноко, Ерёмушка. — Будто расцеловал Янко беспутного вражину. — Ненавижу, а мне любить тебя хочется...

Шаловый ветер босиком мелькнул — задрожали оба. Янка схватился тремя руками за тельный крест, и в мгновение сгил. Колесом покатило Ерёму мимо скамеек, машин, мимо дядьки Зиновия...

===============================


Когда я вернулся из долгой командировки, то не узнал своей чистой и опрятной квартиры. Холостяцкая жизнь приучает к относительному порядку — хоть был у меня не райский прежде уголок, но и не вселенский нынешний хаос. Метеорит поблизости давно не пролетал, и поэтому я тёмным делом подумал на погром — что хотя я и русский, да только ведь черносотенцы бьют без разбору, сгребая до кучи все ближние околотки.

Спросил у соседей, попытал, изумился:нет,говорят,наш тихий дворик в дебошах и ссорах давно не замечен. Зойка-соседка неделю назад себе палец порезала и долго визжала, перед этим старуху из третьей до могилки свезли с поминальным оркестром — и всё.

Включил телевизор — может, там что. А у героев любимого сериала большой праздник, счастье даже: у них сын голожопый родился. И как только он писнет иль какнет, то мамка с папкой подпрыгивают от радости к потолку, оттого что живой настоящий ребёнок, а не как в детстве резиновый пупс. Рядом с крохой зелёные блюдца, тарелки с цветочками как у меня. На столе полотенце и скатерть до ниточки схожи с моими. И чайник — мой старый заржавленый чайник!?:Вы где его взяли?!

— Браток, извини,мне с экрана отшепчивает главный герой, которого я уважал как героя, а теперь он совсем не геройски в старой моей мясорубке прячет глаза, и я уже не знаю из какой круглой дырки они вдруг трусливо выглянут, может быть вместе с фаршем.

— Да что вам — мало своей посуды? вещичек и мебели?Я в самом деле был опечален бытовым хамством этих коммунальных воришек, потому что очень надеялся на благородный сценарий любимого сериала. Видно, режиссёр пошёл по короткому завлекательному пути, приманивая зрителя криминальной чернухой.

— Ну ты ведь с нами живёшь с первых серий, печалясь да радуясь. И знаешь как тяжело приходится бедным бесквартирным молодожёнам.Герой принюнился, чуть ли не пуская слезу в колбасу, на откус бутерброда; но я чуял, что если сейчас подойти к телевизору и заглянуть ему снизу в глаза, под бордюр кинескопа, то там будут не слёзы и плач заливать электронные платы, а хитренький смех дребебзднёт в одряхлевших динамиках. И не вернись я сегодня, то эта безмятежная семейка разметала б мой нажитый скарб в пух и прах, может быть даже афёрой прописавшись в квартире.

— А что вы сделали с моей деревянной кроватью? Почему так скрипят в ней пружины и мышцы?Догадка уже озарила мой разум, но верить в неё не хотелось.

И тут вот слащавый геройчик, прежде достойный похвал — в первых сериях — стал выворачиваться будто слизняк на крючке рыбака. Юлил, финтил — словно в заднице шило.Понимаешь, браток, это жизнь. А для жизни главное любовь. И в любви всего важнее дети. Мы их просто обожаем с женой, вот и делаем…

— На моей койке?!?!

===================================


Злые мы стали и беспросветные. Кажется, что если сегодня не успеешь сделать гадость своему ближнему, то завтра уже конец света — и амба всем твоим негодяйским начинаниям.

С утра в маршрутке слышу от водителя:Не трожь дверь! Ослеп, что ли? Она автоматическая!и милое лицо его в кепочке вдруг сразу превращается в свиную харю, злобно похрюкивающую наверно от недоедания.

Прохожу по рынку, спеша, а там древняя старуха зачем-то с сумками, хотя куда ей саму себя поднять на ноги. Мешаешь, карга:Ты чего посреди дороги раскорячилась? Двигай сракой поживее!и я уже похож на барана, даже больше на чёрта с рогами, который спустился на землю пободаться с добрыми людьми.

Старуха, подымая тяжёлые сумки, цепляет торговый лоток, рвёт пакет с кукурузой, и на весь тихий утренний рынок несёт торгашей благим матом, вознося их на волнах ураганной ругани до небес, и оттудова почти насмерть шмякая об землю — а ангельское абрикосовое личико становится похожим на бледную поганку в мухоморных пятнах.

Вот что мы делаем друг с другом, следуя христианским заповедям своих церковных книжек, которые в золочёных переплётах пылятся на полках наших хрустальных шкафов.

===================================


— Ну вот,мальчишка взгрустнул от нашей стыдливой нищеты, словно в первый раз вышел с протянутой рукой средь знакомых, а те, проходя мимо, неловко отводят глаза от вчерашнего друга.У нас всего пятачка не хватает.Очень его расстроила эта чепуховая мелочь, как будто если бы лишний пятак нашёлся, то он казался б себе богатейшим крезом в коротких штанишках.

— Не грусти и не ной.Я грубил, чтобы быть сильнее.Какое нам дело до шоколадного торта? тьфу.Невеликий сегодня и праздник.

— Тебе 40 лет! Называется юбилей.Он глядел спод ресниц, ожидая хоть не манну небесную, но озарение в русой пустой голове, где уже ничем не бренчало — мы всю мелочь оттудова выгребли.

Я засмеялся над его детскими потугами сотворить мне незабываемый день рождения, хотя как известно, кануны всегда лучше самих праздников; но он ещё этого не знал.Ну хочешь, снимем с небес вон тот жёлтый солнечный пятак и предъявим его вместо настоящего?тут я совсем без удержу тоскливо захохотал от своей жгучей несбыточной выдумки. Но пацан глубоко призадумался, ковыряя пальцем в носу как учёный академик в момент высшего вдохновения — потом прихватил меня крепко ладошкой и вместе со мною взлетел. Когда мы поднялись над солнцем — прошло часа не меньше — мальчишка меня попросил — отвернись — и сверху пописал на красный раскалённый диск. Густой пар окутал нашу солнечную систему, и даже расползся по соседям — в тумане летать стало невозможно и планеты затормозили свой быстрый ход. Кометы да болиды застыли в недоуменьи куда им деваться — направо налево иль прямо — но путеводный клубок млечной дорожки тоже скрылся в непроницаемой белой дымке. Беспокоясь вездесущих гаишников, я сунул солнце в правый карман, а мальчишку под левую мышку — и не слетел — а тихонько свалился, сполз к милой земле на подраненом бреющем, прячась средь трав да деревьев.


— Значит, фальшивомонетчики?Капитан так сердито сжал скулы и сдвинул брови, будто приговор он сам здесь же сию минуту приведёт в исполнение. Мальчонка мой испугался; а мне опять стало смешно — что за день нынче весёлый такой — потому что брови у молоденького капитошки были рыжие да редкие и потому совсем не грозные, а скулы он ещё как следует не накачал и желваки едва лишь вздудулились как фурункульные прыщики.

— Да что вы, товарищ милиционер…

— Гражданин!.. Гражданин я для вас,перебил он меня, боясь наверное что его сей миг повяжут вместе с нами как тайного сообщника. Он даже оглянулся на участкового, который выснув от усердия язык, перьевой ручкой клепал на нас показания. Казалось, тот смачивает слюной свои чернильные кляузы, чтобы они лучше проходили сквозь адвокатские препоны.

— Дяденька милицейский, это не деньга а обычное солнце!воскликнул малыш, цепко ухватившись за обшлаг мундирного сукна, словно пытался содрать с доброго человека суконную жёсткую кожу.

— Вот этот жжёный медяк — раскалённое солнце?Капитан ехидно потрепал мальчонку за ухо.Ты ври, но не завирайся.

— Да ведь я же его описал.

Чегооо?!

У капитошки глаза сначала полезли на лоб, а потом подпрыгнули к потолку, зависнув лупато на стеклянных бирюльках задрипанной люстры. Туда я к ним и обратился; потому что не с носом же мне разговаривать, оказывая неуважение властной персоне.Честное слово, господин будующий полковник,я даже повысил его в звании и по генеральски троекратно чмокнул взасос, хотя втайне пожелал, чтоб этого малограмотного неверю разжаловали до трусов,мы ни капли не пролили на землю и ничем не нарушили общественный порядок.

— Видали, товарищ капитан, как они оба брехать научились?Участковый тоже смотрел на люстру, подобравшись брюхом как залихватский овчар, долго сидевший на привязи и теперь мечтающий прыгнуть, подмять и вцепиться.Яблоко от яблони тоже огрызок, надо обоих сажать и трясти.

— Мы больше не будем.Я крепко прижал к себе мальчишку, и почувствовал его дрожание, как будто обиженное на меня за то что я раньше сидел как дундук с соседнего стула, хотя мог бы обнять успокоить.

Участковый тихонько ругнулся: то ли себе под нос, то ль жалуясь в чернильницу. Она там внутри даже булькнула от его чертыханья.

— А больше и не надо. Вы мне друг на друга то и дело заявления строчите, как из пулемёта.Он к чему-то потрогал кобуру, словно именно в ней лежали улики, стреляные гильзы.

— Врёте, гражданин. Мы всего лишь клочок бумажки вам написали.

Я посмотрел на малыша, который грустно повесил свой нос над землёй, и капельку слёзок на нём над штанами. Подпихнул его дерзко — эй, друг! не журись.

— У меня от вашего клочка 100 кило головной боли.Участковый точно так и сказал — цифрами а не прописью — и я даже увидел их в воздухе пузатыми да тяжёлыми будто мешки с цементом.

А в кабинете разгоралось сияние, рассиянивалось рассиятельствуясь.

— Откуда этот свет?полуиспуганный молоденький капитошка, ещё пока мало что видевший в жизни, прикрываясь ладонями от нестерпимого таинственного отблеска, забегал глазами, уже живенько соскочившими с люстры. К ним присоединился багровый, но ещё полный ищейских сил толстый нос участкового, который достал из штанов увеличительную линзу и зорко вынюхивал по углам. Только кроме шкурок от копчёной колбасы, двух жёлтых огурцовых погрызков да пригоревшего сухарика там ничего не было.

А рьяный пожар изо всех сил пробивался из железного сейфа.

— Там солнце!Я уже позабыл про всякую субординацию, и хлестанул их:Быстрее, идиоты!!потому что сгорим ведь.

Капитошка сначала вылупился на меня как на висельника; но потом со всех четырёх ног, на карачках, бросился открывать туговатый замок, то и дело дуя на пальцы. Когда дверца отворилась, участковый схватил солнце пыточными клещами, словно небесного партизана, и в спешке попытался сразу выбросить — но решётки на окнах, а фортку заклинило — и тогда мой мальчонка вырвал из кобуры револьвер капитана и расстрелял приговорённое стекло шестью пулями. Солнце вырвалось на свободу.

— не может быть…выдохнул гарью оглоушенный участковый.

— сам видел…весь в чёрной саже мимо стула осел капитан.

— не говорите никому. Пусть люди думают, что таким был сегодня заход.

— и восход.




Автор


sotnikov




Читайте еще в разделе «Рассказы»:

Комментарии приветствуются.
Комментариев нет




Автор


sotnikov

Расскажите друзьям:


Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 945
Проголосовавших: 0
  



Пожаловаться