Top.Mail.Ru

santehlitО чём стонало Займище

Проза / Рассказы22-12-2007 05:24
В том краю, где я родился, пальмы не растут. Но когда наступает лето, и распускают свои цветущие гроздья сирень и черёмуха, а над улицами плывёт хмельной, с ума сводящий запах, от которого даже убогие старушки начинают лукаво улыбаться, мы, пацаны, не завидуем собирателям кокосов. Нам хватает леса, полей и болота, что раскинулось от самой околицы до вдали темнеющего бора.

   Оно полно чудес, наше Займище. По необъятным зелёным просторам вольно носится ветер. Он гоняет рыжие гривы камышей. Над ними парят коршуны, оглядывая зоркими глазами бескрайние пространства, тонущие в солнечной дымке. Золотятся под лучами тяжёлые стрелы рогоз, глубинные топи скрывают их вкусные побеги. Караси играют средь царственных кувшинок, пугая утиные выводки. Жарко пылает в синем бездонном небе солнце, зажигая слепящими бликами блюдца плёсов. А по ночам низко висят над водой колючие алмазы звёзд, и плавный водят хоровод русалки, ступая босыми ногами по блестящим листьям кувшинок. Водяные сварливо бормочут, пересчитывая медяки, что собрали на дне или в карманах утопленников. И заросли камышей чудно отражаются в посеребряных луной водных зеркалах.

   С самого раннего детства я полюбил тепло и ласку уральского солнца, колдовскую игру красок в воде, азарт открытий, которые поджидали меня в непролазных зарослях камышей, за каждым поворотом чистой воды. Там, где я родился, там прошли самые счастливые детские годы.

   Ранним утром, щурясь от яркого света, любил я бегать по тропинке у воды. Роса холодила босые ноги. Из-под берега, заросшего осокой, взлетали утки. Замкнув круг, они садились где-то на плёсах за стеной камыша. А до него от берега ровная и блестящая гладь воды взламывалась гагарьими дорожками и гнала к моим ногам пологие волны. Такие же волны разбегались кругами, если я бросал в воду камень.

   Далёкий берег, заросший кустами тальника и кудрявым березняком, оставался в тени, откуда плыли клочья белого тумана, огнём вспыхивали на солнце и медленно таяли. Ещё дальше вольно, не теснясь, стояли могучие сосны. Вокруг них на земле лежали ершистые шишки. Босиком ходить под соснами не каждый решался: беличья радость больно колола ступни. Вечерами, когда солнце садилось, и в воздухе начинали звенеть комары, мы с пацанами жгли костры на берегу Займища, а я любил кидать сосновые плоды в огонь. Они ярко с треском вспыхивали, чешуйки сначала чернели, круто заворачивались, потом раскалялись, и шишка становилась похожей на сказочный огненный цветок. А потом мы выкатывали из огня печёную картошку, обугленную и такую ароматную, какой никогда не бывает дома. Ели и смеялись: нам было весело обжигаться и смешно оттого, что рты и пальцы у всех чёрные.

   Если бы взор мой в сполохах огня мог прозреть тайну будущего и предвидеть все трагические переживания, которые оно мне готовило, то, быть может, держался я подальше от Займища. Но возможно также, что счастливый исход, который должен был увенчать болотные приключения, не смотря, ни на что, повлёк бы меня вперёд. Ибо любовь к сильным ощущениям была мне не чужда. Но не приходилось выбирать между двумя этими альтернативами, так как будущее не открывал огонь костра. Только много позднее, когда прошло уже немало лет, и я, сидя перед весело потрескивающим домашним очагом, восстанавливал в своём воображении всю захватывающую картину своих приключений, я тогда понял, что ни за какую другую жизнь не расстался бы до конца с этими неизгладимыми, дорогими для меня воспоминаниями.

   

   Помню, как сидя на носу лодки из сосновых досок, которой правил отец, я жадно впитывал в себя дикую красоту болота, с его, почти тропической растительностью и блестящей, как зеркало, гладью плёсов, по которым мы скользили, подобно теням, под приглушённый плеск шеста. Моё сердце трепетало от радостного волнения, а восторженные глаза, готовые к ежеминутной встрече с небывалыми чудесами, ловили всякое движение. Вон лысухи с плеском побежали в камыши. Почти на каждом повороте протоки утки парами и в одиночку взлетали с воды, громко хлопая крыльями. Один раз я подскочил, увидав рыжую кочку, вдруг нырнувшую от протянутой моей руки.

   — Ондатра, — сказал отец за моей спиной.

   Плавное движение воды за бортом производило впечатление, которое легко могло ввести в обман неопытного человека. В ленном спокойствии чудилось что-то очень грозное, наводящее на размышления. Легко можно было допустить, что на некоторой глубине сплелись чьи-то цепкие щупальца и терпеливо выжидали, пока найдётся такой безумный смельчак, который бросится в пучину, и которого они мигом потянут вниз, на самое дно. С большим волнением вглядываясь в толщу воды, чувствовал, что эта спокойная стихия таит в себе гораздо больше опасностей, чем двадцать самых бурных горных потоков, на которых, кстати, до сих пор ни разу не был. В тот миг мною владело чувство: точно не через борт лодки, а с края бездонной пропасти заглядывал я в неё.

   В воде скользили облака и исчезали. Но прежде, чем окончательно исчезнуть, превращались в мечты, сулили дальние дороги, океанские волны, крики розовых птиц над серебряным озером, топот антилопьих стад, спешащих к водопою, и пристальный взгляд затаившегося в траве хищного зверя.

   У камышовой кромки плёса хрипло квакнула старая лягушка. Ей откликнулись также утробно и тяжело ещё две-три с разных сторон. В их мутных стонах слышались призыв и вопрос. Сейчас же им ответили десятки квакуш, среди них были уже и молодые звонкие голоса. И затем округа разом охнула, завыла, застонала, зазвенела, захрипела и захрякала. Жирный, азартный лягушачий хор покрыл голоса птиц и шелест камышей… Лягушачий плёс.

   Лодка медленно плыла, оставляя след. Вода от неё шевелилась, расходилась далеко мелкой волной. Точно прилипнув к воде, гладко лежали на ней зелёные листья кувшинок. Отец иногда брал шест и загребал им, как веслом, потом снова клал его в лодку и выбирал сети. А я, свесившись через борт, стремился взором в волшебный полумрак подводных зарослей. Причудливо фантастические, они были неподвижны, словно облака зелёного клубящегося дыма застыли в глубине.

   Вода живёт напряжённой жизнью. Снуют водомерки, ошалело скачут водяные жучки. Между стеблями растений бесшумно, как во сне, скользят рыбы. Вот, блеснув золотой чешуёй, в закатных лучах солнца, проплыл косяк жёлтых карасей. Бегая вороватыми глазами и пружинно взмахивая хвостом, мелькнул головастик. Мечутся мальки.

   С резким присвистом крыльев над плёсом летит стремительная чайка. Она едва не касается белой грудью воды, чётко отражается в ней, и чудится, будто летят две птицы. Схватив неосторожную рыбёшку, одна чайка резко взмывает вверх, а вторая, кажется, падает на дно.

   Вдыхая от мокрых сетей острый запах рыбы и тины, мы плывём вдоль камышей. На коричневые бархатные махры его ложилась вечерняя роса, и они от этого потемнели. Стало прохладней.

   — Какой воздух, а, — восхитился отец и спросил. — Сравнишь его с городским?

И сам ответил:

   — В городе пыль и духота…

Отец, довольный уловом, разговорился.

   — Пап, а на охоту меня возьмёшь? — подсуетился я.

   — А как же! Осенью на уток, зимой на волков.

   — На волков? — удивился я и не поверил. — На волков разве с ружьём ходят? На них винтовку надо или автомат.

   — А голыми руками ещё не пробовал?

   — Ты что ль ловил?

   — Видел как. Маленький я был, а как сейчас помню. Повадился к нам на хутор волк ходить. Нынче у одних зарежет овцу, через пару дней у других. Прямо как на мирских харчах держать его подрядились. И видели мужики: здоровый такой, матёрый. Да-а, ходит и ходит, как зять к богатой тёще на блины. Пробовали подкараулить — чёрта с два!

   — Вы бы собаками, — подсказал я.

   — Какой ты прыткий! Собаки брешут, когда не надо, а когда нужно — их нет. Да и не боялся он собак, а ежели какая дура попадётся — только и житья ей. Да-а. Стали мужики почаще выбегать на улицу, поглядывать за ним. А он как: заберётся на крышу саманной стайки, пророет дыру и оттуда, сверху — шасть, прямо на овцу. Та: «мя-мя!», и дух из неё вон. Рванёт ей глотку, выпьет тёплую кровь, и был таков.

   — Страшно, ей-бо, — пожаловался я.

Плыли обратно узким проходом, густой и тёмный камыш подступал вплотную.

   — Дальше страшней пойдёт, — отец не спеша подгонял лодку шестом, и так же нетороплив был его рассказ. — Как-то одна ночь морозна была: ажна стены трещали. Пошли мы с братом Фёдором — а он мне по возрасту в отцы годился — поглядеть, не объягнилась ли какая овца. Так, мол, и застынет ягнёнок. На овец взглянули — нет, всё чин-чинарём. И только собрались уходить, вдруг окно — на зады оно из хлева выходило: навоз в него выбрасывали — застило. Застило и опять посветлело. Да так раза три подряд. Что за чёрт? Фёдор тихонько меня за рукав — сам, чую я, дрожит — отвёл в угол и шепчет: «Волк». Тут и у меня затряслись поджилки. Ежели не брат, так заорал бы. Да-а. Притаился, стою в углу, дрожу. Вдруг опять застило окно, и так здорово, что даже овцы шарахнулись, чуть меня с ног не сшибли. Глянул — волосы на голове зашевелились. Вытащил волк кусок моха, что щель у окна закрывал, сунул туда хвост и хлещет по стеклу, и вот хлещет. Подловчился тут Фёдор, тихонько вдоль стенки пробрался и хвать волка обеими руками за хвост. Схватил да как закричит: «Егорка, мужиков зови!». Прибежали мужики. Фёдор навстречу, в руках волчья шуба. А от окошка по огороду следы. «Голышом-то по морозу далеко не уйдёт», — судачат мужики и вдогон. И что же? У самого забора лежит он врастяжку, в чём мать родила. Стало быть, без шкуры околел на морозе.

   — Сдох? — удивился я.

   — Окочурился.

   — Как же это он?

   — А ты попробуй голышом на морозе. Мороз-то был…

Подумав немного, я усомнился.

   — А ты, пап, не врёшь?

   — Зачем мне врать-то?

   — А зачем же волк хвост в щель просунул?

   — Овец пугал. Метнуться они в дверку, сшибут и в поднавес. А там он — цап-царап…

   — Какой хитрый!

   — Хитрый, верно. Только на беду его Фёдор случился.

   — А разве ж можно из шкуры-то выпрыгнуть? — допытывался я.

   — Со страху, брат, всё можно.… Один, слышь, мужик с лодки упал, а пиявок страсть как боялся. Дак из воды выскочил, и как посуху.… Жарил, только пятки сверкали, до самого берега, и про лодку забыл….

   Я верил и не верил, любуясь, смотрел на воду, как тиха она при закате солнца, как на изумрудной глади её играют золотистые отблески. В небе, между тем, шло тяжёлое, драматическое противостояние: натруженное солнце стремилось скрыться за горизонт, а тяжёлые, плотные, с фиолетовым отливом тучи, словно бы блокировали его у кромки земли, не пускали.

   

   Начал я с того, что стоял июнь, неповторимая для мальчишек пора. Конечно, все месяцы хороши, но бывают получше, бывают похуже. Возьмём, сентябрь — плохой месяц: начало учебного года. А теперь, август — хороший месяц: до школы ещё есть время. Июль, нет сомнения, — просто отличный месяц: школа где-то за горизонтом. Июнь, тут уж всякому ясно, июнь — лучше всех: двери школы наглухо захлопнуты, и до сентября не меньше миллиона счастливейших минут. В июне-то и случились все мои приключения. Но не буду забегать вперёд.

   Лишь только лодка коснулась носом берега, бумажным змеем, подхваченным вихрем ветра, я сорвался прочь. Провожая взглядом мою спину, отец, должно быть, давил в себе желание сорваться с места и бежать рядом со мной вперегонки. Он был романтиком, я знал. Без моих рассказов он ведал, что делает с пацанвой ветер, куда увлекает её — во все потайные места, которые для него-то совсем и не были потайными. Где-то в душе его скорбно колыхнулась какая-то тень, заглушая боль от печали. Печали, которая заставляла его быть взрослым — не спеша примкнуть лодку, собрать в мешок сети и важно шествовать домой.

   Отец скучал без меня, я знал. Он говорил: бывает, глядишь на проходящих мимо мальчуганов, и на глаза навёртываются слёзы. Они чувствуют себя хорошо, выглядят хорошо, ведут себя, как хотят. Они могут писать с моста на проходящие вагоны или стибрить шоколадку с витрины магазина. Им всё прощается, потому что они — пацаны. Они растут, как буйная трава в придорожной канаве, и не знают того, что будет завтра. А он знает, потому что взрослый и умеет думать.

   Вон бежит его сын. На ходу бросает камень в заброшенный сарай, разбивает окно. Господи, как тут не вспомнить, что жизнь вертится по замкнутому кругу и топчется на месте лишь потому, что мудрости не хватает времени, а юности ума. Об этом думал мой отец, возвращаясь с рыбалки. Но вслух не сказал ничего: некому было, да и не зачем. Он шёл с мешком за спиной, прислушиваясь к себе — не колыхнётся ли снова в душе скорбная тень, шурша сложенным в кучу хворостом, который потух, так и не разгоревшись.

       

   Я убежал на закате, а вернулся домой за полночь. Темнота благоухала ароматом цветущих садов. Пахло так, словно за околицей раскинула свои тропические берега Великая Амазонка. Почему это, спрашивал я себя, перелезая забор, никто не догадывается, что дикие, неизведанные джунгли рядом — только чуть добавь фантазии. Царило поистине какое-то промежуточное время между сном и явью, и мысли мои уподоблялись то косматой дворняге, оставшейся за забором, то шаловливой кошке, сладко дремлющей — я знаю — на моей подушке. Время ложиться спать, а я ещё медлил, тихонько брёл между грядок от дневных приключений к ночным грёзам. Хотелось ещё многое рассказать, но некому.

   На лестнице, ведущей под крышу сарая, служившую мне спальней, кабинетом и хранилищем всех моих сокровищ, сидел, покуривая, отец. Можно было подумать, что он дожидается меня, убежавшего от всех домашних забот. Ведь я не помог ему выбрать рыбу из сетей, матери — пригнать корову, которая после табуна и вечерней дойки ещё пасётся по-над берегом, сестре — полить грядки. Можно было подумать, что меня ждёт взбучка, и чем позже я явлюсь, тем яростнее она будет. Но это было не так. Я знал, всегда перед ненастьем у отца ныли фронтовые раны. От этого он мучился бессонницей, бродил вокруг дома и беспрестанно курил. Некоторое время мы созерцали друг друга молча. Мужчина и мужающий мальчик. Мы были дружны, когда расставались, только что не пели вместе. Не зная его нынешнего настроения, я спросил осторожно:

   — Пап, а я хороший человек?

   — Пожалуй, да, конечно же, хороший.

   — Это… это поможет мне, когда я попаду в какой-нибудь переплёт?

   — Поможет.

   — Этого мало, пап.

   — Мало, чтобы ты был спокоен за своё тело. Зато важно для твоего душевного покоя.

   — Но иногда, пап, разве тебе не бывает так страшно, что и…

   — … и душе нет покоя? — отец кивнул, и на лице его расплылась улыбка.

   — Пап, — чуть слышно произнёс я, — а ты хороший человек?

   — По отношению к вам с сестрой и вашей матери стараюсь быть хорошим. Но нет человека, который был бы героем в собственных глазах. Я знаю себя ни один десяток лет, Антон. Знаю о себе всё, что только стоит знать…

   — И что в итоге?

   — Сумма? С учётом всего, а ведь я стараюсь не высовываться и помалкивать, пожалуй, всё впорядке.

   — Тогда почему же, папа, — спросил я, — ты несчастлив?

   — Лесенка у сарая в… так, поглядим… в половине второго ночи… не самое подходящее место для философских бесед.

   — Мне просто хотелось знать…

   Долго царила тишина. Отец вздохнул. Взяв за руку, он потянул меня к себе, усадил на колено, обнял за плечи.

   — Ладно. Твои мать с сестрой спят. Они не знают, что мы с тобой здесь разболтались. Можно продолжать. Так вот, давно ли ты решил, что быть хорошим человеком — значит быть счастливым?

   — Всегда так думал.

   — Теперь научись думать иначе. Иной раз человек, который кажется тебе самым счастливым во всём мире, который шире всех улыбается, и несёт на себе самое тяжкое бремя греха. Он всласть поразвлекался и вдоволь погрешил. А люди очень любят грешить. Антон, уж поверь мне, если бы ты знал, как они обожают грех во всех его видах, размерах, цветах и запахах. Бывает, человек предпочитает насыщаться не за столом, а из корыта. С другой стороны, несчастный, бледный, замкнутый, который кажется тебе воплощением греха и порока, вот он-то нередко и есть хороший человек. Хороший, Антон, потому что быть хорошим — тяжелейшее занятие. Быть хозяином кабанчика куда труднее, чем кабанчиком.… А как прекрасно, если бы ты мог просто быть хорошим, поступать достойно, не думая об этом постоянно. Но ведь трудно — правда же? — знать, лёжа ночью в постели, что в столе остался последний кусок торта, не твой кусок, а ты не можешь глаз сомкнуть, так тебе хочется его съесть, верно? Или в жаркий весенний полдень ты в школе прикован к парте, а там, вдали, струится через камни прохладный чистый поток. Мальчишки за километр слышат голос прозрачного ручья. И так минута за минутой, час за часом, всю жизнь без остановки, без конца, сию минуту и в следующую секунду, и в следующую за ней. Часы, знай себе, тикают, предлагают тебе выбор: быть хорошим, быть дурным: тик-так, тик-так. Спеши окунуться или сиди и потей, спеши к столу или лежи голодным. Теперь сложи все реки, в которых ты не плавал, все торты, которые ты не отведал, с твоими годами, и, Антон, накопится уйма такого, что тобою упущено. Однако, ты утешаешь себя, говоря: чем чаще ты мог искупаться, тем чаще рисковал утонуть, и столько раз мог подавиться чужим тортом. С другой стороны, сдаётся мне, из-за простой дремучей трусости ты можешь слишком многое упустить, страхуясь, выжидая. Взять меня, Антон — женился я очень поздно. Сначала война задержала, потом госпиталя. А потом, с возрастом, пришли сомнения. Очень уж я боролся сам с собой, считал, что мне не следует жениться, пока я напрочь не избавлюсь от всех изъянов. Слишком поздно до меня дошло, что совершенство недостижимо. Ты должен вместе со всеми пробовать и ошибаться, падать и подниматься. И вот однажды я оторвался от этой нескончаемой борьбы и увидел твою мать. Мне тогда стало ясно: возьми мужчину наполовину дурного и такую же женщину, сложи их хорошие половинки и будет на двоих один вполне нормальный человек. Так я смотрю и на тебя, Антон. Хотя ты всегда носишься где-то, отлыниваешь от порученной работы при всяком удобном случае, я точно знаю, что ты мудрее, лучше, а значит, счастливее, чем мне суждено быть когда-либо. Потому что в тебе мало сомнений.

   Отец отпустил меня с колена, достал папиросу, прикурил.

   — Нет, — сказал я.

   — Да, — возразил отец. — Я был бы глупцом, если б не видел твоей мудрости. Она заложена в тебя природой и даётся без всяких усилий.

   — Это значит, — я ковырнул землю кедом. — Жить не думая — это счастье?

   — Правильнее: жить без сомнений, в согласии с самим собой.

   — Чудно, — хмыкнул я после долгой паузы. — Сегодня ночью ты сказал мне больше, чем за всю предыдущую жизнь. Мне хочется, чтоб ты был счастлив, пап.

Я проклинал слёзы, выступившие на моих глазах.

   — Со мной будет всё в порядке, Антон.

   — Я готов сказать и сделать всё, чтобы ты был счастлив.

   — Антон, Антон, — отец затянулся папиросой и смотрел, как тает в воздухе её дым. — Скажи мне, что я буду жить в твоей памяти после своей смерти и до твоей — это меня вполне устроит.

Его голос, подумал я, он такого же цвета, как его волосы.

   — Пап, послушай! Ты будешь жить вечно. Я обещаю тебе, что буду хорошо учиться, поступлю в институт и напишу о тебе книгу. О тебе узнают и будут знать люди спустя много-много лет: то, что ты пережил, очень интересно и поучительно.

   — Что ещё, Антон?

   — Я люблю тебя.

Он обнял меня и похлопал ладонью по плечу:

   — После таких слов, никаких книг не надо.

   Час был поздний, ночь на исходе, сказано достаточно, мы чувствовали, что теперь уж точно надо идти спать.

   

   На рассвете по каменным небесам прокатилась, рассыпая снопы искр, колесница Громовержца. После грозы дождь ещё долго мягко падал на рубероидную крышу, журчал в водосточной трубе, говорил капелью на диковинных языках под окном чердака, за которым я смотрел розовые сновидения, выбираясь из одного, примеряя другое, и убеждаясь, что все они скроены из одной и той же ветхой ткани.

   Случаются поздним утром такие часы, когда воздух делается как-то чище и светлее, небо ярче, и солнце светит по-праздничному. Ночные тучи уползают, как серые старые змеи, куда-то далеко, и на душе весело, радостно. Тогда птичий гомон звучит звонче и гармоничнее, и золотые пылинки в дружески тёплом луче солнца, протянулись от дыры в крыше до глиняного пола чердака. В этот час я проснулся на своём ложе из резиновой лодки, устеленной старыми тулупами и таким же одеялом. Лодка эта была когда-то камерой колеса огромной машины, наверное, БЕЛАЗа, но умелые руки отца стянули её ремнями в овал и в центр поместили доску, как днище. Её легко можно было, спустив воздух, уложить в мешок и возить на мотоцикле даже без тележки.

   Чёрная крыша чердака быстро нагревалась под солнцем, и подступал час, когда духота на чердаке становилась невыносимой. Пора было спускаться на грешную землю. Но я медлил, размышляя. Родители, конечно, на работе, но вот сестра… Она была на четыре года старше меня и в той поре девичьего цветения, когда настроение меняется мигом на противоположное буквально из-за всякой ерунды. Однажды я стибрил её личный дневник и прочитал. Запомнились две фразы: «Не видела Его уже четыре дня — хочется плакать и кусаться…. Тотошку точно придушу…». Тотошкой был я, а она, конечно, Элли из любимой сказки. С тех пор стал сестры побаиваться, и не чесал язык, прежде не изучив пути отхода. Можно было и сейчас улизнуть тайком на улицу, но голод давал себя знать. Критически осмотрев свои руки и особенно ногти, после глубоко вздоха великомученика, отправился в дом.

   

   Знаете ли вы, что такое солончак? Если не знаете, то загляните в энциклопедию: там всё мудро написано. А я знаю, что это пятно соли на земле, и ещё — что это след Великого Ледника, когда-то прошедшего нашими местами. Земледельцы его не любят, а для нас он создал ещё одно чудо Займища. Береговая линия поделила его пополам, и то, что досталось суше, было настоящим пляжем. Пусть не Гавайским, но очень даже пригодным для игр и для отдыха — чистый белый глубоко прокалённый песок без единой травинки. Таким же было и дно — плотным, песчаным. Вода — чистая, без тины и водорослей, даже пиявки здесь не водились, даже телята обходили это место. А на губах после купания чувствовался привкус соли. Лучшего места для дневной тусовки и впрямь было не сыскать. В любой час здесь было людно. Отсюда начинались все наши походы. Здесь поджидали меня друзья, потому что я — заводила. И сегодня здесь — хромоногий Гошка Балуев, добродушный толстяк Вова Нуждин и крючконосый, похожий на индейского вождя, Паша Сребродольский. Кроме них была ещё мелюзга, которая копошилась в сторонке и заходила в воду, когда старшие загорали на берегу.

   Тёплое солнце грело моё тело, а над головой плыли большие серо-белые облака, и по цвету их можно было судить, что близился полдень. Ленивыми порывами задувал ветер, должно быть, южный, так как в нём был привкус жилья, а также медовый аромат садов, к которому неведомо откуда примешивался запах чеснока. Было чувство, будто я вернулся домой после дальней дороги. Так устал после купания, что хотелось только одного — не двигаясь, лежать на спине и смотреть на медленно бегущие облака в голубой небесной вышине.

   Показалось, кто-то окликнул меня по имени. Сделав усилие, поднял голову и огляделся. Вовка Нуждин, ясноглазый, с длинными ресницами, с румянцем, полыхавшим на круглых щеках, запрокинув голову, смотрел в небо. Потом перевёл взгляд на воду, берега. И при этом медленно, как шаман заклятия, произнёс:

   — Солнце… небо… берег… вода…

   — Ты часом не бредишь? — спросил Пашка. — Может, перегрелся?

   — Нет, с чего ты взял? Посмотри, красота какая! Как говорится, кто вчера умер — сегодня жалеет. Нет, определённо сегодня самый шикарный день всех времён и народов. Должен же такой когда-нибудь случиться. Почему не сегодня?

И Пашка согласился:

   — Хорошо-то как, Господи! Истинно — рай земной.

   — А мне не нравится, — заявил Гошка, откусив заусенец с ногтя. — Жизнь идёт слишком гладко, никаких приключений. Она становится приятней, когда случаются в ней всякие неожиданности.

   — Боюсь, и ты прав, — соглашается Сребродоля. — Всё дело в том, что мы родились не вовремя и мучаемся в этом, наидурацком из миров. Лично я принадлежу душой эпохе мечей и колдовства, а не нынешней, ракетно-космической. Мой век — век топора, век копья, век волхвов, век рыцарских поединков. Сумерки времён. Уверен, что в том мире я чувствовал бы себя как дома.

Нуждин кивнул:

   — Вот-вот, другими словами: ты рождён для Средневековья.

   — Да, — согласился Пашка. — Как печально, что те времена давно миновали.

   — Ничуть не бывало, — возразил я. — Страна такая есть, хватит в ней и брани и колдовства, только лежит она за пределами твоего куцего воображения. Хочешь, покажу? Я знаю такие места, где для настоящих парней всегда найдётся масса приключений.

Ребята переглянулись. Если бы всё это не было выдумкой! Если бы им удалось попасть в такое место, где правит волшебство, и где юноша может показать себя настоящим мужчиной.

А я раззадоривал:

   — Мне бы сейчас лодку.… Хотите со мной?

А если представить,… если хоть на минуту представить, что это правда.

   — Не верю ни одному твоему слову, — заявил Гошка, — но как здорово врёшь!

   — Но если бы это было правдой, ты хотел бы туда попасть?

   — Да.

   — Тогда поторапливайся! Сбегай домой, возьми у деда Калмыка ключ от лодки, и всё, о чём ты мечтаешь, я покажу тебе наяву.

И Гошка действительно побежал домой, хотя какой бег у хромого от рождения парня. Главное, он ни чем не рисковал, а упустить такую возможность прихватить меня на хвастовстве он не хотел. И ещё были в душе его сомнения: а вдруг я и, правда, бываю в другом мире, ведь откуда-то же беру сюжеты для бесконечных историй, которые рассказываю охотно по первой просьбе своих друзей. Одну из таких историй придумал и рассказал, пока его не было.

   Гошка приковылял бледный и выглядел таким ослабевшим, как будто не ключ в кармане принёс, а саму лодку, да не волоком, а на плечах.

   — Что случилось?

Он покачал головой:

   — Ничего страшного. Всё уже позади. Пошли, ключ я взял.

Голос его всё ещё дрожал от пережитого физического или нервного напряжения, а когда мы шли берегом к лодочному приколу, он хромал сильнее обычного, просто припадал на сухую ногу.

   — Ты с чего, Гошка, такой?

Он поднял на меня очень строгий взгляд:

   — Смотри, Антон, если наврёшь….

Я посмотрел на него с некоторым сомнением.

   — Надеюсь, мир, который я покажу, оправдает твои ожидания. Будь готов: он порой преподносит очень даже неожиданные сюрпризы. Там собрана вся нечисть на любой вкус — пираты, разбойники, колдуны и оборотни. Не говорю уже о водяных и русалках.

   — Ха! Мне просто смешно! — воскликнул Пашка Сребродольский. — С твоими колдунами и пиратами управлюсь в два счёта. Ты лучше, какого дракона придумай… сочинитель наш.

Я покачал головой:

   — Не хвастай раньше времени.

   — Ну, если ты не врёшь, то увидишь, что я действительно рождён для славы. Что вся твоя хвалёная нечисть создана лишь для того, чтобы я мог прослыть их победителем. Да здравствует Великий Воин всех времён и народов Батыр-Паша!

Он запустил комком засохшей грязи в чайку, и, правда, чуть не попал.

   — Посмотрим, — сказал я. — Не сомневаюсь, что тебе придётся в самое ближайшее время поубавить пыл. Нам придётся пересечь море Мрака. Оно просто кишит опасностями. Бородатые пираты, болотные драконы, гигантские змеи, водовороты — ловушки водяного… — всего не перечесть. Скоро всё увидим и проверим, так уж этот мир подходит для тебя, а ты ему.

   — Ха! — сказал Пашка, играя мускулами. — Подавай их сюда. Я мечтаю об опасностях и приключениях! Я порву на куски болотных змей и гигантских драконов. Выгоню водяных из их собственных топей.

Гошка побледнел ещё больше и посоветовал:

   — Да заткнись ты! Тошно слушать.

   — Ты найдёшь свою лодку? — спросил я, так как знал, что дед Калмык никогда не берёт с собой Гошку на рыбалку.

   

   Посудина, к замку которой подошёл ключ, здорово превосходила нашу плоскодонку. По правде говоря, при одном взгляде на неё, можно было усомниться — а не корабельная ли это шлюпка? Это было килевое сооружение с погребком в виде миниатюрной каюты на корме. Крутобокая, она, наверняка, выдерживала любую волну, а уж чем не могла похвастать, так это быстрым ходом через камыши.

   — Назовём её «Магеллан», — предложил Вовка Нуждин, до сих пор отрешённо молчавший и вдруг начавший проявлять интерес к предстоящим приключениям.

Я попытался представить себе, как мы приведём в движение эту посудину без шеста и вёсел, и картина, надо сказать, сложилась весьма удручающей.

   Вооружившись палками, мы оттолкнули «Магеллана» от берега. Как и положено непригодной к плаванию в болотной воде посудине, он всеми своими зазубринами нацеплял водорослей и всячески тормозил движение. Мы выбились из сил, едва лишь берег скрылся за камышами. Плыть уже не хотелось ни вперёд, ни назад. О Волшебной стране никто и не вспоминал. Несостоявшийся сказочный герой Пашка схватился за борта и начал раскачивать лодку.

   — Братцы, великолепное закаливание против морской болезни. Море-море-море-качка...!

Парни, помогая ему, так раздухарились, что лодка веретеном крутилась в узком проходе, а вода брызгами летела во все стороны.

   — Что вы делаете, идиоты! — воззвал я их к благоразумию.

Мне не ответили. Мои друзья продолжали раскачивать «Магеллана» так увлечённо и страстно, что черпали воду бортами. Я попытался схватить Пашку за шею, чтобы макнуть его рожей за борт, но это толстобрюхое корыто заложило такой вираж, что я промахнулся и стукнулся грудью о лавочку. Больно стукнулся. Вода хлынула широким потоком. Увидев сумрачную за бортом глубину, Пашка издал крик ужаса и ухватился за мою руку. Вместе со своим индейским носом в этот момент он стал похож на мокрую крысу, и я почти инстинктивно оттолкнул его. Он плюхнулся за борт. Лодка начала погружаться, так и не выпростав борт из-под воды.

   — Ты, я вижу, крутой парень, а, Антон? — высунулась вся в тине Пашкина голова.

   — Помнится, кто-то приключений хотел…

   — Хотел и хочу продолжить в том же духе.

Лодка ушла в воду по самые борта, трое путешественников плавали рядом и держались за неё. Я оседлал ондатровую кучу.

   — Ну, как, ребята, приключеньице? Утопили лодочку-то, а? На берегу нам было немного получше, чем здесь, не находите?

   — Нормально, — сказал Пашка, отплёвываясь — Мне нравится. Это именно тот мир, для которого я создан.

Однако на Гошку с Вовкой кораблекрушение произвело гнетущее впечатление и несколько улучшило их манеры. Они с испугом наблюдали за чайками, пикирующими на их мокрые бестолковки.

   — Эй, ребята, полегче ногами! — изгалялся я. — Пиявок распугаете, а у них время обеда.

Гошка смотрел на меня из воды с такой ненавистью, что я удивился: а почему он ещё молчит? Вовка Нуждин захлопал по воде ногами, намекая кровососущим, что он живым не дастся. Попритих и тот, который грозился стать великим воином и одержать много славных побед. Теперь он просто походил на мокрого пацана с утонувшей лодки. Вдруг он изменил тактику и издал истошный вопль:

   — Помогите ради Бога! Я один в семье остался! Тону-у!

По-моему, это очень мало походило на победный клич кровожадных каманчей, а для кандидата в Ильи Муромцы так вообще звучало постыдно.

Однако, команда его оценила: они заверещали в унисон, и мне трудно было понять — дурачатся они или напуганы всерьёз.

   — Эй, вы, рыбьи жабры! Чего разорались? — попытался их урезонить. — Плывите к берегу да поторапливайтесь. Знаете, сколько крови одна пиявка высасывает в минуту? А, не дай Бог, водяного разбудите. Ну, русалки, те опасны лишь для щекотливых, а этот разбирать не будет, за ноги ухватит — и буль-буль…

   Они, может быть, и последовали моему совету, если б не было вокруг камышей, а в воде водорослей. Не вняли они и тому, чтобы вести себя потише. Наоборот, стали брызгаться и орать, да так, что откуда-то с берега прилетел крик:

   — Эй, что у вас там?

Тут они наперебой стали излагать свои проблемы неведомому слушателю. А я безуспешно пытался вспомнить какое-нибудь подходящее ругательство. А потом крикнул:

   — Да не верьте им — дурачатся. Артисты погорелого театра на водной репетиции.

   — А как убедительно, — откликнулись с берега. — Прямо-таки мурашки по коже…

   — Видели бы их лица…

   Сообразив, что помощи не будет, горе-мореплаватели втроём навалились на борт «Магеллана» и вздыбили из воды противоположный, стали взбираться в лодку с проворством обезьян, увидевших единственный банан на ветке — то есть, наперегонки. Результат был, конечно, предсказуем: «Магеллан» сделал поворот «оверкиль» и накрыл моих друзей с головой, бесстыже выпятив вверх своё акулье брюхо. Слава Богу, они вынырнули и вынырнули по разные стороны лодки. Вторая их попытка взобраться на полузатопленное судно была более удачной. И вот уже они сидят все втроём верхом на киле, отплёвываясь и отхаркиваясь, кляня свою несчастную судьбу. На берегу, наверное, так и слышалось — кто-то тонул, барахтаясь и захлёбываясь, взывая о помощи.

   — Молодцы! Браво, моряки! — закричал я, чтобы на берегу поняли, что мы продолжаем дурачиться. А вполголоса пробурчал — Заткнитесь, трусливые идиоты. Вы что, хотите прославиться на всю Увелку?

Но, видимо, их честолюбие настолько было парализовано страхом перед пиявками и прочей неведомой болотной нечестью, что они не обратили на мои слова ни малейшего внимания.

   Хатка ондатровая, на которой я сидел, постепенно погружалась, и я сам уже торчал из воды по пояс. Впрочем, ни ондатры — водяные крысы, ни пиявки — подружки Айболита, панического страха во мне не вызывали.

   — Эй, вы, дураки, перестаньте дёргаться и сидите смирно, — крикнул я. — А то утонете раньше, чем вас съедят.

Но мои слова опять вызвали только обратное действие. Лодка их тоже постепенно погружалась, а они тонули, они это чувствовали — как тонут. Их, наверное, действительно охватил животный страх смерти, страх беспомощности перед ней. Они больше ничего не могли придумать для своего спасения, как, царапаясь и толкаясь, глотая мутную воду, погружаясь в неё и выныривая, бороться за место на «Магеллановом» брюхе, которое каждый раз всплывало, как только несчастные падали с него. Наблюдая за ними, я подумывал, не позвать ли кого на помощь: как бы беды не случилось.


    Прошёл, наверное, час. Друзья мои по-прежнему вопили, плевались и кувыркались вокруг полузатопленной лодки. Я их пытался вразумить:

   — Эй, мужики, кончайте комедию, давайте на берег выбираться.

   — А сил где взять? — прошлёпал Вовка Нуждин посиневшими губами. — Не доплыть до берега. Эта тина проклятая за руки цепляет… ну, прям, как русалка.

   — Так и здесь не фонтан. Решайтесь — надо выбираться. Беда, ей-бо, с вами: вечно вы скулите. Добавьте немного отваги — и вперёд!

   — Может, ты сам сплаваешь и пригонишь сюда другую лодку?

   — Нет, вы посмотрите на этих плакс — рвались к приключениям.… Ну, тогда я поплыл. А вы как хотите, выбирайтесь и не позорьтесь — не орите на всю округу.

   — Мне нравится твоя позиция: «поплыл», — сказал Гошка хмуро. — А мне, значит, и за лодку ещё отвечать.

   — Но ведь вы меня не слушались, и сами затеяли свою дурацкую море-качку.

   — Мне твои пиявки и русалки до фонаря, мне надо лодку вернуть на место.

   — А что ж ты, родимый, орёшь тогда?

   — За компанию…

   — Да ну его, — отмахнулся Пашка, не попадая зубом на зуб, и опять начал вопить. — На помощь! Люди! Тону!

Его неистовые вопли, наверняка, были слышны и в посёлке. По крайней мере, с берега опять окликнули:

   — Эй, артисты, антракт у вас будет? В буфет, не пора ли?

   Стук весла и плеск воды привлёк моё внимание. Со стороны плёса по проходу к нам плыла лодка, а в ней трое пацанов с Октябрьской улицы — закадычные наши недруги и обидчики.

   — Ну, влипли, докричались, — пробормотал я и покинул затонувшую кучу, шагнул в сторону, подминая камыш. Впрочем, держал он неважно.

   — Какие люди! — восхитился Губан, самый противный из всех мерзавцев Октябрьской улицы. — Или это их сырые головы? Эй, орлы, где ваши задницы? Ну, показывайте.

И мои друзья дружно полезли спасаться в лодку к врагам. Вот бы и её утопили! Но Губан процесс контролировал:

   — Не все сразу. А может, я и не возьму всех. Вовчик, давай.

Ещё бы! Нуждин жил на перекрёстке Октябрьской улицы, а по слухам, и в родстве с Губаном состоял.

   — Кого ещё возьмём?

Вторым спасся наш герой Пашка.

   — Эй, Гандыль, жить хочешь?

Это было очень обидное прозвище Гошки Балуева, его он никому не прощал. Но тут…

   — Хочу.

   — Залазь. Эй, дурила! Куда попёр? Вертайся — утопнешь.

Это, наверняка, мне. Я попытался придумать, чтобы такое сказать Губану обидное, но в голову ничего не приходило. Я просто карабкался через топь по камышу. Я едва успевал выдернуть одну ногу, как вторая уходила в воду по самое основание. Губан попытался меня догнать, но лодка его, не пройдя и десяти метров по моему следу, застряла в камышах. Они вернулись и скрылись из виду.

   

   Положение моё было отчаянным. Я инстинктивно выбирал камыш погуще и шаг за шагом уходил прочь от берега вглубь Займища. Остановиться не мог, по известной уже причине, и мечтал встретить на пути лабазу или ондатровую хатку, чтобы отсидеться и перевести дух. Но если не найду и выбьюсь из сил — неподвижного меня трясина мигом заглотит. Может быть, разумнее было вернуться, но тогда это надо было делать сразу — теперь уже столько пройдено, столько сил потеряно, что и возврат, как и неизвестность впереди, могут быть чреваты. Сначала я не хотел сдаваться на милость врагам на глазах трёх балбесов, которых успел возненавидеть, а теперь уже действительно было поздно. Я понял, что жизнь моя в данный момент целиком зависит от случая, и, может быть, ей пошёл уже финальный отсчёт, но не хотелось этому верить. Глядя, как камыш погружается, и вода стремительно поднимается по моей ноге всё выше и выше, подумал, что вот-вот наступит миг, когда она также стремительно доберётся до моего рта. Может быть, случись всё иначе, я бы жил ещё довольно долго, окончил школу, потом институт, стал бы работать и написал, как обещал, книгу о моём отце. А теперь я утону, и даже тела моего, облепленного пиявки не удастся разыскать. Хотелось плакать.

   Вокруг были только небо, вода и камыши, и не единой живой души, даже чайки куда-то пропали. Впрочем, чайки падаль не клюют. В том, что, утонув, я всплыву и стану падалью сомнений не оставалось — дело времени. Подкатывала усталость. Сердце стучало тяжело: дум, дум, дум... Дрожь достала, и начали неметь ноги. По мокрой спине бегали мурашки, и зубы лязгали всякий раз, когда нога уходила в топь чуть глубже или чуть быстрей. Грудь давило, будто на неё положили глыбу льда. Один-одинёшенек я в этих камышах, на проклятом болоте, в целом жестоком мире. Никто не протянет руку помощи. Эй, отец, где ты? Где твой мудрый совет и добрый взгляд? Где твои крепкие руки? Страх и отчаяние подняли дыбом волосы на моём затылке. Я это чувствовал — не надо было руку тянуть. Впрочем, бедные мои руки давно уже были в крови от проклятых камышей, за которые я хватался, вытягивая своё стопудовое тело из топи. В какой-то момент я совсем обессилил, не шагнул, а просто лёг спиной на камыш, и несколько минут он держал, а я получил передышку. А потом мигом растратил все восстановленные силы, когда вода хлынула мне в ухо, и я попытался вновь принять вертикальное положение.

Где-то вдалеке раздался тяжёлый вздох, похожий на стон.

   — У — у — у …

Я встрепенулся, пытаясь понять: слышу или кажется? Рассказывал отец, что болото каждую ночь плачет. И давно мне хотелось подслушать этот плач, не раз я сиживал на причале в лодках, прислушиваясь к темноте, но напрасно. И вот теперь, днём, я, кажется, услышал эти странные стоны, похожие на плач. Что это было, я не мог понять, не мог объяснить. Просто приходилось верить, что Займище на самом деле плачет. Да и как ему не плакать, когда такая вот смерть настигает ни в чём не повинного парнишку.

   — У — у — у

Сердце забилось так, что хотелось придержать его рукой. Но вода была беспощадной, гналась по пятам, и не давала времени на душевные эмоции: неприкращаемая гонка — кто кого? Только движение, постоянное движение вперёд — не зная куда — могло меня спасти или, по крайней мере, оставляло надежду на это. Страх капля за каплей допивал мою стойкость. Подступала паника: я теперь не знал, где мой дом, где берег, где ребята. Пугала тишина всегда гомонящего болота. Слышны только треск камышей, журчание и чавканье воды, стук сердца да моё сиплое дыхание. От усталости и напряжения в уголках глаз начали вспыхивать золотистые искорки. Ноги ныли, будто в ледяной купели, а в голове сплошной гул.

В одном месте я лежал на ондатровой куче минут двадцать. Я так устал, что готов был здесь уснуть. Но она утонула, и я похлюпал дальше.

   Бесконечная гонка. Вода настигает, я ломлюсь через камыши. Не хватает дыхания. Грудная клетка, рубашка стали тесными, давили сердце. Качалось небо, стервятниками кружились облака. Я лез уже на четвереньках, а мускулы кричали о пощаде. Я полз через камыш уже по горло в воде. Где-то совсем близко, может за спиной, была моя смерть.

   — Врёшь! — крикнул я, и сразу стало легче. Снова рванулся на камыши, охваченный желанием вырваться из этой непролазной топи. И в этот миг ноги мои почувствовали опору, камыши расступились, и я выбрался на лабазу. Обеими руками схватился за её спасительную твердь. Лежал мокрый, усталый, оглушённый толчками сердца. Кровь гудела в висках. Сил совсем не осталось, но и бегство от воды кончилось.

   

   Лабаза-спасительница, плавучий островок, была очень плотной: мои кеды едва выдавливали из неё влагу, и в следах её совсем не оставалось. Похожа она была на лесную поляну, на которую никогда не ступала нога человека. Дикой силой обладала болотная почва, не видевшая никогда ни лемеха, ни лопаты. Откуда, каким ветром занесло сюда, в соседи к болотной кашке, хвощам и папоротнику — щавель, маки, повилику, курослеп, лебеду, лютики, гвоздики, соперничающие в силе, яркости и жестокости, с которой они душили друг друга. Местами властвовали ромашки, делавшие пейзаж чистым и строгим. Иногда лиловым пламенем вспыхивал багульник, или ноготки заливали зелёный ковёр медовой желтизной.

   Под ухом у меня жужжал комар. Я поймал его на лету. Юркий, хохлатый чибис издал на лету: «Чи-вы?», а, приземлившись, захромал в сторону по густой мураве, волоча одно крыло. Я знал, что это не более, чем притворство, и весь спектакль разыгрывается с единственной целью — отвлечь меня от гнезда, которое находится где-то поблизости. Действительно, пернатый абориген не убежал совсем, присел неподалёку и косил на меня оранжевым глазом. Я вдруг подумал: неплохо бы приручить этого дикаря. Вполне возможно, что он оценит моё доброе к нему отношение и в одно прекрасное время дружески сядет на плечо хозяина. Тогда я сразу стану в некоторой степени смахивать на капитана Сильвера из «Острова сокровищ» — он нравился мне за твёрдость характера и продуманность действий. Научить бы ещё чибиса хрипло восклицать: «Пиастры! Пиастры!» — сходство с пиратом получилось бы значительно заметнее. Или другое — «Бедный Робин Крузо! Где ты был? Куда ты попал?». Ведь действительно, на узника необитаемого острова похож я теперь более, чем на славного пирата. Прощай, Увелка! Прощай родной дом, прощай сытая жизнь, прощайте друзья до гроба. Не думал, не чаял, что придётся в расцвете молодости жить одному на болоте и погибнуть от гнуса. Да лучше бы меня Губан веслом оглушил, или трясина засосала. Но что толку душу рвать — надо попробовать найти отсюда выход. Человек, привыкший рисковать, редко задумывается об отдалённом будущем. Потому что это будущее может не наступить вовсе.

   От этих размышлений отвлекла саднящая боль в левой коленке. Где мог ударить? Может, о прошлогодний камыш-сухостой уколол? Задрал штанину и осмотрел ногу. Немного ниже коленной чашечки к коже присосалась чёрная пиявка с мизинец величиной. Я раздавил её двумя пальцами, брызнула кровь. Даже мёртвая пиявка не разжимала кольцо присоски. Морщась, я оторвал её от кожи и швырнул в траву. Маленькая припухшая ранка осталась и болела.

   Невидимая в камышах пичужка коротким заговорщическим свистом беспокоилась: «Ту-у-ут! Ту-у-ут!».

   И тут появился Он, вместе со сладковатым запахом осоки. Он улыбался и смотрел на меня так, словно мы крепко дружили всю жизнь, а вот в последние дни почему-то не виделись, и сейчас он мне очень рад. Эта радость была написана на щетинистом и морщинистом худом лице, светилась в широко распахнутых выцветших глазах, чувствовалась даже во взметнувшихся вверх выгоревших до белизны бровях.

   — Откуда ты, хлопчик?

Я был ещё во власти изумления и не готов был говорить, лишь указал пальцем в небо. Он рассмеялся совсем как счастливый ребёнок, который задумал сделать взрослым что-то очень приятное и вот сейчас ждал и боялся, а вдруг всё-таки не понравится. Я подумал, что вот именно таким должен быть ангел — наивным и добродушным. Вот только откуда он здесь взялся? А может, это волшебник? Старик, скажем, Хоттабыч. Вон бородёшка-то на грудь виснет.

   Мой жестикулярный ответ о пришествии с неба порадовал незнакомца, но, видимо, не удовлетворил. Он создал на лбу глубокую ложбинку, что явилось показателем высокого мыслительного процесса. Потом ещё одну на переносице и внимательно оглядел меня.

   — Что ты здесь делаешь?

   — Как что? — недоумённо пожал плечами я. — Спасаюсь от пиявок. Да и вообще, на лабазе гораздо лучше, чем в топких камышах.

   — А тебе не кажется, что ты залез в чужой огород?

   — Забора нет — какой же это огород? — прикинулся я идиотом. — И больно мне нужны ваши ромашки.

   — Ромашки? А это видел? — он поманил меня пальцем.

Мне это показалось символом начала новых приключений, и, ничтоже сумнящась, я зашагал вслед за незнакомцем. Буйно зеленевшая трава мягко касалась ног, покорно ложилась под мои кеды. Прижатая к лабазе, она несколько мгновений лежала в лужице следа, потом начинала подниматься и, встав, весело качала верхушками, радуясь солнцу, жизни, ветерку. Нежный звон издавали белые колокольчики вьюнка. Ромашки становились похожими на загорелых девчат в коротких белых юбочках. Они смотрели мне вслед и о чём-то шептались, склоняя друг к дружке кудрявые головки. Лягушата, как кузнечики, прыгали из-под ног. Всё жило, радовалось и звенело, приглашая меня в свой цветущий солнечный рай.

   Я шёл следом за чудаковатым незнакомым стариком и думал. Думать я люблю. Люблю потому, что думы связаны с мечтаниями. Правда, хоть мечты мои и уносят прочь и очень даже далеко, но, как правило, в основном все крутятся вокруг трёх китов — самого себя, близких мне людей — родных и друзей, и, конечно, Займища. Что касается самого себя, то меня одолевает несбыточное желание — хочется уехать далеко, в неведомые мне страны. Но куда интереснее думать о том, что находится под боком. А под боком — громадное болото, с его тайнами, непролазными топкими камышами, лабазами и плёсами. И вот ещё одна загадка шуршит высокими калошами впереди меня.

   — Тебе, наверное, интересно знать, откуда я здесь появился? — откликнулся он на мои мысли. — А я скажу тебе. Жил-жил, и не знаю, как это получилось, но, пока работал, учил детей, проверял тетрадки, проводил сборы и факультативы, кто-то злой набросил мне сорок пять лет к уже имевшимся двадцати двум годам. А я ещё и не жил. Понимаешь, не жил! Я сразу из юности перескочил в старость. Я не хочу думать ни о старости, ни тем более о смерти. Зачем? Всё придёт в свой час. Так не надо его приближать даже думами о нём.… Хотел бросить всё и уехать. А куда? А на что? Сбережений-то — с гулькин нос. Думал, искал и вот нашёл это чудесное место. Не правда ли, девственный, заповедный край, здесь и нога человека допрежь не ступала…

Мне показалось, он меня спрашивает, и я хотел уже было ответить, но старичок продолжал говорить. Тут я заметил, что он разговаривает как бы сам с собой. «Может выпимши», — подумал. Но нет, он был трезв.

    — … Вот мироздание. Оно огромно. Ему нет конца. Что невероятно! Непостижимо уму! В нём миллиарды миллионов звёзд. До недавнего времени я считал его гармоничным. Но, оказывается, там самая настоящая анархия. Все неисчислимые галактики несутся в каком-то сумасшедшем вихре. Происходит столкновение планет. Гибнут миры. Создаются новые. Всё это в бесконечности бесконечностей. И вот во всём этом — маленькая, живая наша Земля. Наша светлая, счастливая и несчастная, на которой никак не могут ужиться люди. Они уже не ужились с животными — сотни видов уничтожены. Они не ужились с рыбами — сотни видов уничтожены. Не стало в степях птиц. Они отравлены ядохимикатами. Некоторые, правда, выжили. Но появляются новые и новые средства уничтожения. И если ничто не остановит их, погибнет маленький весёлый шарик с птицами, цветами, водой и зайцами. С закатами и рассветами, росой на лугах и весенними ручьями. К сонмищу мёртвых планет прибавится ещё одна — наша Земля, на которой не ужились разумные существа. Разумное — это существо, которое знает, зачем живёт. Я много думал и пришёл к мысли, что мало кто из людей знает, зачем живёт. Вот спрашиваю своего коллегу по работе: «Скажи, Андрей Николаевич, зачем ты живёшь?» А он отвечает: «А хрен его знает, теперь уж немного осталось». — «А раньше, спрашиваю, зачем жил?» — «А я, говорит, не задумывался. Как сокол летал, а теперь, как лягуха прыгаю» … На том и разговору конец. Вот ты, молодой человек скажи, кого больше боишься: милиции или Бога?

   — А он есть? Милиция-то вот она — только камень в окно кинь.… Ого! Тут даже мыши есть! Вон, вон одна пробежала.

Мышей, признаюсь, я боялся.

   — По-настоящему-то как сейчас верить, — продолжал незнакомец, не обращая на мои страхи. — Это раньше легко было: народ, известно, дурной был, тёмный да неграмотный. Сказать по правде, и попы не лучше были — такие же обормоты. О чём не спросят его, он всё одно: бог да боженька… да на небо поглядывает. А чего там выглядывать? По нынешнему-то и вышло, что всё это враки и обман.

   — Значит, нету Бога?

   — Тоже не скажу, — отозвался старик. — Зачем уж так сразу: «нету!» В Бога сейчас по привычке больше верят. Да и кто верит-то? Старики да старухи. И то не все. А вера настоящая должна быть.

   Поблизости в камышах закрякала утка, пронзительно и тревожно. А когда умолкла, старик сказал, улыбнувшись:

   — Хозяюшка бранится. О чём это я? Ах, да. Счастлив человек, который под конец жизни может сказать себе и близким: если бы мне начать всё сначала, я поступал точно также.… А вот мне до сей поры казалось, что я всю свою жизнь откладывал главное своё предназначение. Так проработал в школе, не считая себя педагогом по призванию. Но, не считая себя наставником от Бога, я всё же делал не меньше тех, кто кичился своей профессией. Даже Наполеон не считал войны главным делом своей жизни. Вот кончу кампанию, займусь природой, буду жить, как Руссо, говорил император Франции. После выхода на пенсию, я много бродил по окрестностям, излазил с рюкзаком все местные горы и леса, плавал по рекам, исследовал острова, пока не нашёл этого благословенного места. Ну, скажи, мой друг: не правда ли — рай земной!

Он картинно простёр перед собою руку и тут же в испуге отдёрнул её к груди. Серая цапля, едва не чиркнув широким крылом его седой макушки, мягко опустилась на лабазу и деловито сунула длинный клюв в траву. Лягушки разом примолкли.

   — Ах, шалунья! Вот всегда так: норовит на спину скакнуть.

Погрозив птице пальцем, старик пошёл дальше. А я шёл и оглядывался: вдруг припомнит мне рогатку, из которой стрелял по чайкам.

   — Жить надо, как деревья. Не бороться с самим собой. Не страдать. Хотя нет, дерево страдает. Начнёшь рубить одно, соседки её дрожат. Не замечал? Плохо. Надо уметь видеть Природу. И понимать. Эх, люди — рабы вещей и обстоятельств. А я вот решил дожить свою жизнь на здоровых началах — то есть освободил пространство для карьерного роста молодым, а сам сюда. Здесь можно, если уж не жить, то созерцать жизнь в первозданной её силе и красоте. Я рад, что душа моя, перед тем, как телу успокоиться навсегда, сомкнулась с Природой. И, ты знаешь, меня приняли здесь, как своего. Я никому не мешаю. Здесь моё жилище, здесь мой огород. Сейчас я всё тебе покажу. А большего мне и не надо — только б жить в согласии с собой и Природой.

Он вдруг остановился и внимательно посмотрел на меня:

   — Надеюсь: судьба тебя завела сюда, а не злой рок? Знаешь, из-за своего развитого мозга человек убеждён в собственном превосходстве над всеми другими животными. Такие мысли ведут к варварству и, в конечном итоге, к всемирной катастрофе. Думаю, тебя ещё не занесла на вершину мироздания интеллектуальная мощь, не обременила сознанием собственного величия.

   Тяжела, себе не рада в белой гриве голова.

   И глядит он сонным взглядом отдыхающего льва.

   В нём за сонными глазами, за потухшей кромкой дня,

   За далёкими горами — где-то Африка своя.

Знаешь это чьи стихи?

Я не знал.

   Из камышей на прогалинку выплыла утка с выводком малышей, чуть побольше жёлтых кувшинок, и вытянула серую шею в нашу сторону, будто ожидая чего.

   — Хозяюшка, — улыбнулся старик. Остановив меня взглядом, подошёл к самому краю лабазы, вытащил из кармана кусок мятого хлеба, присел на корточки. Жёлтые комочки бестолково закружились вдогонку падающим крошкам. Их мамашка уминала хлеб не спеша и с достоинством, изредка утробно покрякивая и встряхивая ширококлювой головой. Попыталась вырвать из рук старика весь кусман, а кормилец умудрился в этот момент погладить её по голове свободной рукой и обернулся ко мне бесконечно счастливым.

   — Я всё думал раньше: для чего появился на свет. Ведь была же какая-то цель родиться мне именно в это время и для этой эпохи. Вот рыба мечет икру на тёплых отмелях, птица кладёт яйца в свитое гнездо, вода течёт, камыш колышется, солнце светит.… Все знают, чем им заниматься, только я всё мучился неприкаянный. Годы идут, только соль на душу отлагая. Столько дорог по земле нарезано — где ж моя? Друзья утешают: успокойся — дана тебе судьба такая, а не иная, ну и пользуйся, не рви душу. Не утешили меня их слова. Что делать? И только здесь понял: надо просто жить и видеть оттенки, которые не губят главных цветов, чувствовать многообразие жизни. Я понятен?

Старик с душевной тревогой в глазах посмотрел мне в лицо. Я лишь плечами пожал: чудак! А что? Одичал на своём необитаемом и теперь чешет язык обо что попало.

   Видимо, мысли эти читались на моём лице. Старик глубоко вздохнул, оставил утице хлеб, выпрямился.

   — Пойдём, я покажу тебе свой огород. Это не то, что ты видел раньше. Вы ведь, люди цивилизации как привыкли: там, где растут овощи, не должны расти цветы — вы их выпалываете. А у меня смотри.… Всю свою жизнь я был сельским учителем, а теперь стал плантатором. А произошло это потому, что выращивать овощи было для меня призванием, а учительство лишь долгой и крупной ошибкой. Так, впрочем, чаще всего и бывает в нашей жизни. Целых лет сорок человек занимается каким-нибудь делом, например, припадаёт химию и биологию, а на сорок первом — вдруг оказывается, что профессия ни причём, что он даже тяготится ей и не любит, а на самом деле он тонкий садовод и преисполнен любовью к цветам. Происходит это, надо полагать, от несовершенства нашего социального строя, при котором люди сплошь и рядом попадают на своё место только к концу жизни. Я попал на седьмом десятке. А до тех пор был плохим учителем, скучным и нудным. А теперь смотри, как моментально растут здесь овощи…

И я действительно увидел в густой траве весёлые завитки, и зелёными шишками в них выглядывали огурцы. Ух, ты! А у нас на грядках только цветочки проклюнулись. На моё удивлённое восклицание откликнулась серая цапля. Она прошествовала поодаль, величественно ступая и кося белком глаза на меня и мои ноги.

   — Не поклюёт?

   — Неее…

Я вздохнул побольше воздуха, зная, что этот день не закончится как обычно, и пожелал, чтобы у меня хватило выдержки не удивляться чудесам. В следующую фразу вложил весь своё сарказм, всё ехидство своей души. По натуре я не злой, но эта цапля… Ей-бо, достала!

   — Как тут у вас… разумно. Чувствуется — опытный огородник.

   — Опыт, мой юный друг, это не что иное, как мудрость дураков, — по его лицу скользнула улыбка, загадочная, как мираж. — Иногда мечты, хоть они, в конце концов, и исчезнут, гораздо важнее опыта — ведь для тебя они какое-то время существуют как реальность.

Он задумчиво прямо смотрел перед собой:

   — Без мечты и иллюзии человек не смог бы жить. Они защищают его, помогают выстоять. Даже если ты знаешь, что они абсолютно недостижимы или недоступны для тебя лично, ты всё равно втайне можешь их лелеять. И тогда ты как будто всё-таки добиваешься того, о чём мечтал, и чудо словно бы происходит. Мечтать о чём-то — это всё равно, что верить в это. Я думаю, тот, кто никогда не мечтает, не способен верить ни во что и никому… Я вижу, ты Матрёны боишься?

На мой вопросительный взгляд он пояснил:

   — Это цапля. Она любопытна, но безобидна. Все свои страхи оставь там — в стране людей. Со дня сотворения мира известно: человек человеку волк, и этот зверь с воем терзает свою добычу. Никто не может противостоять его ненасытной злобе и устрашающей жестокости. Все люди — эгоисты, свихнувшиеся на своём непрерывном стремлении к власти и каждодневной борьбе за собственность. Люди язвительны и беспощадны, возможно, сами того не сознавая. Ведь они вовлечены в непрерывную борьбу друг с другом, войну одного против всех. В жестокую игру, в которой каждый хочет победить, а если удастся, то и безжалостно смести с лица земли всех остальных. Что же это за сила, которая столь часто побуждает человека к дурным поступкам? Быть может, на многие жестокие деяния его толкает лишь одно — страх? Страх, порождённый тем, что в обществе никто не чувствует себя уверенно и в безопасности. А ещё неизбежный страх смерти, которая ждёт каждого в конце пути. Жизнь, в сущности, всего лишь сложная арифметическая задача с нелогичным и переменным ответом. Проверить решение невозможно. Каждый раз получается новый результат, и предсказать его не дано никому. С одной стороны, пожалуй, именно это и предаёт ей некоторый интерес, хоть как-то оправдывает все усилия и тяготы. С другой стороны, в этом — неиссякаемый источник тревог и разочарований. Жалобы людей, ожесточённых собственным страхом, висят в воздухе, словно заклинание и проклятие. Непреложный смертный приговор покрывает всё окружающее серым налётом, подобным тонкому слою пыли. Эта завеса скрывает от глаз приближающуюся беду. Неправы те, кто сравнивает жизнь с мирной суетой муравейника. Время и неудачи исподволь превращают людей в уродливые неодушевлённые предметы, взлёты и падения которых определяются нелепыми случайностями и коварными капризами судьбы. И от этого никуда не уйти, все выходы тщательно перекрыты. Там… на земле людей. Здесь — иное дело. Здесь разумно властвует природа, и никто не обидит тебя только потому, что ты слабее…

   Я напряг весь свой интеллект, чтобы сказать что-нибудь более-менее достойное моему сверхграмотному собеседнику:

   — Вы, наверное, все её законы постигли, проникли, так сказать, в основы мироздания?

   — Нет, — ответил он с улыбкой. — Нет, всё не так-то просто. Чем старше я становлюсь, тем меньше знаю. В конце концов, я не буду знать ничего. И тогда придёт время умирать.

   — И от этой жизни совсем ничего не останется? — спросил я.

   — Человек приходит в мир ни с чем и уходит, не оставляя после себя ничего. Просто на время ему даётся кое-что взаймы. Здоровье, разум, работа, оптимизм или пессимизм, счастье, любовь.… Этот список можно было бы продолжить. И всё это он должен вернуть. Да ещё заплатить проценты, чаще всего грабительские, если учесть, что он получил. Слишком короткий срок, материал с брачком, и к тому же не всякому удаётся им как следует воспользоваться.

   — Можно сказать, что нас обманули при рождении.

   — Обманывают нас всегда. Если не жизнь, так ближние, которые не щадят ничего и никого. Всегда помни об этом, тогда ты прочнее будешь держаться на коварной отмели жизни.

Он поднял указательный палец вверх, склонил голову и глубокомысленно вздохнул, завершая урок, такой контрастный.

   В этот момент к своему удивлению, на краю лабазы, в том месте, где к ней плотной стеной подступал камыш, я увидел некое строение — нечто вроде лесного шалаша или садовой беседки. Подошёл к входу и с любопытством заглянул внутрь. Посреди беседки-шалаша стоял круглый, с причудливо изогнутыми ножками столик из заржавелого железа. Деревянная скамейка с облупившейся краской, застеленная старым тулупом — должно быть, кровать Робинзона. Плетёное кресло, из которого во все стороны, как перья торчала солома. На столе стоял термос и алюминиевая кружка. Лежала толстая тетрадь и сверху ручка. И больше ничего. Но ведь и это надо было откуда-то притащить!

   — Тому, кто однажды ступил сюда, обратный путь заказан, — сказал за моей спиной старик. — Я имею ввиду первозданность рая. Заходи.

Страх, словно железный осколок, царапнул сердце — а старик-то не того, не чокнутый?

   Хозяин налил из термоса в кружку ещё горячий кофе.

   — Хочешь перекусить?

   — Нет, я не голоден, — сказал больше из скромности.

Он так и понял. Извлек из-под тулупа на скамье свёрток, развернул на столе. Беляши. Чёрт! Выглядят и пахнут аппетитно. Разом подступивший голод вогнал руки в дрожь.

   — Ешь на здоровье, мой юный друг.

Он говорил приветливо, от души. Запах горелого масла щекотал мои ноздри. Тёрпкий, острый запах, больше подходивший для яств далёких, чужих стран.

   Я хлебнул горячий кофе и закашлялся. Со стуком поставил кружку на стол.

   

   Я уплетал беляши, прихлёбывал кофе, а мысли мои уносились в заоблачную даль. Тропический остров. Благоуханные плоды красной земли. Цветущие фруктовые деревья. Река с кристально чистой и прохладной водой. Взмахи птичьих крыл. Белые паруса вдали, на широкой груди океана. Голубое небо. Золотое солнце. Полевые цветы раскрыли свои чашечки посреди болота, напоили воздух ароматом. Уставшее в борьбе за жизнь тело наливается новой молодой силой. Как хорошо, Господи!

   — Я рад, что ты побывал у меня в гостях. Но сейчас ты уйдёшь и больше никогда не вернёшься сюда. Так надо. Обещаешь?

   — Почему я это должен делать и обещать?

   — Остров — моя собственность. Я его первый открыл и обустроил, засадил. Если мне нужно будет твоё общество, я найду тебя в посёлке.

Я молчал, поражённый его горестным тоном.

   — Мы не сможем здесь жить, как добрые товарищи, — убеждал он. — У каждого свой мир, свои понятия о счастье и комфорте. Вряд ли мы найдём общие интересы. Я привык тут жить один. Мне надо думать, много думать — жизни так мало осталось. Ты мне будешь мешать. Это мой собственный, не доступный ни для кого мир. Один древний мудрец сказал: «Когда блюда пустеют, исчезают друзья».

В этот момент я дожевал последний беляш и сказал:

   — Это не делает чести его друзьям.

   — Здесь я построил жизнь по собственному вкусу, привык к свободе и одиночеству. В самом деле, в том, что ты один, есть и свои преимущества. Например, ты можешь делать, что хочешь, и не делать того, чего не хочешь. Я здесь вполне доволен жизнью.

   — Радость свободного человека?

   — Вернее, человека, который заслужил и завоевал свою свободу.

   — А почему мне хоть изредка нельзя появляться здесь? Мне здесь нравится.

Я вдруг с необычайной остротой почувствовал, что никогда не забуду этой минуты. Всё происходящее неощутимо, но ясно запечатлевалось в моём сознании — словно фотоаппарат щёлкал у меня в голове, и снимки тщательно проявлялись в тёмной комнате моей памяти. А слова врезались в сердце.

   — Обычно люди полны страха, отчаяния и подозрительности. Некоторые доживают до седых волос, так и не узнав жизни, и не стыдятся этого. Скорый поезд мчит их навстречу смерти, а у них не было и дня жизни. Насколько же прекраснее наслаждаться чудесными мгновениями и не терзаться мыслями о неведомом будущем. Судьба — стремительная река, и человеку не дано изменить её течение. Ты меня понимаешь? Вот это всё — моё. Я заслужил его, выстрадал, построил. А своё ты ищи сам.

Я пожал плечами — к чему спорить: я не знаю, нужно ли оно мне — своё, такое? Когда некому рассказать — и знания не нужны. Спросил, о чём подумал:

   — Наверное, здесь рыбалка отменная?

   — Не знаю. Я не люблю убивать и не делаю этого. Я считаю, всякое существо имеет право на жизнь. И поэтому у меня нет никаких снастей.

Старик сказал это, но холодок страха, угнездившегося у меня в душе при входе в его жилище, не растаял. Что же он всё-таки за фрукт, и как его понимать? Блажит, смеётся, зубы заговаривает? Вдруг, как нападёт исподтишка. Сплошные сомнения и неуверенность…

Робинзон продолжал:

   — Отвечаю на твой вопрос. В каждой отдельной личности зреет плесень обесчеловеченного общества. Мы не сможем здесь жить вдвоем, как бы нам хотелось — без условностей, вольно, раскованно. Ты обречён на поиск в силу своего возраста. Ты будешь постоянно спрашивать и сомневаться, пробовать своё. А я устал наставничать, мне нужны лишь мои думы, уют и покой.

   На руку мне села муха, как вестник далёкой земли, и меня неудержимо потянуло домой — к отцу, друзьям, на мою крышу. Зверь, попавший в капкан, отгрызает себе лапу — инстинкт свободы. А меня здесь никто не держит, напротив — гонят взашей, хотя и с ласковой улыбкой.

   — А здесь у вас не плохо — тень, вода, камыш как прибой шумит.

   — Это действительно самое лучшее место, — старик усмехнулся, — сидеть, дремать, размышлять и умереть.

   — Так мне пора?

Робинзон утвердительно кивнул головой. А может быть, нервно передёрнул шеей. Старый чудак! Сбежал из книжки Дефо, а мнит себя!.. Не хочет пускать меня в свою сказку, делится радостью. И пусть! Я придумаю что-нибудь похлеще. Своё. С друзьями. А этот старик совсем свихнётся здесь от одиночества. Как пить дать. И сейчас в нём есть что-то ненормальное, непостижимое что ли, не как у всех людей. Впрочем, кажется, он и сам говорил, что все мы по-своему безумны.

   — Мне пора — дело к вечеру. День пролетел…

   — Время проходит само собой, — сказал он. — Ему не надо помогать.

   — Засиделся, — тянул я время, поглядывая на старика.

Тот видимо весь выговорился, отвечал коротко, односложно:

   — Безделье — тоже занятие.

И голос у него стал хрипучим, скриплым. Надсадил, бедолага. Я и сам, глядя на облупленную краску скамьи, вспомнил о своём резиновом ложе и пуховой подушке, с которой, лишь только закроешь глаза, птицы грёз беспрепятственно устремляются в дальние страны, чудесные края. Отец мой тоже говорит, что дух человека бодрствует, когда его тело расслабленно погружается в сон. Освобождённый дух ищет свой путь в пространстве. В мечте, наконец, находит он себе пристанище, и тогда исполняются его дневные желания, и счастье гнездится в душе, вытесняя неведомый страх. Мечта — это бегство пленного духа.

   Робинзон перевёз меня к твёрдой земле на узкой плоскодонке. Только это был противоположный от посёлка берег, дикий, необжитый. Земля тихо отдыхала после утомительно знойного и беспокойного летнего дня. Оранжевый диск солнца покоился на сосновых кронах.

   — Доберёшься?

   — Да тут рукой подать.

Расстаёмся мы друзьями. Он улыбается. Из глаз струится доброта. Мне за что на него дуться? Практически, он спас мне жизнь. Ну, может, не лично он. Но его лабаза, его лодка, беляши, наконец. Чего уж там, будь здоров, Робинзон!

   Старик развернул лодку. Долго смотрел ему вслед, а когда и шест потерялся средь камышовых джунглей, тронулся в свой неблизкий путь.


   Эта встреча с чудаковатым стариком будто перетряхнула моё нутро.

   Друзья:

   — Антоха, ты как спасся-то? Как выбрался из топей?

Ожидали красочного рассказа об удивительных приключениях.

А я:

   — Сам не знаю. Повезло.

И всё. И замолкал, задумавшись.

   Ничего не рассказал о Робинзоне, его жизни на удивительной лабазе.

   Вброд перебравшись через лиман, широким рукавом втискивающийся в посёлок, шлялся в одиночестве по дальнему берегу Займища, тщетно пытаясь отыскать место, где причаливала его лодка. Для чего мне это было надо? А знать бы! Мне казалось: старик ждёт меня. Старик знает, зачем живёт. А я вдруг потерял свою цель. Не интересны стали праздные купания, пустые разговоры. Лето яркое, манящее, долгожданное лето вдруг утратило все свои прелести. О школе стал задумываться, даже вроде как бы заскучал. Скажи такое вслух — ребята лоб пощупают. Не заболел? Нет, не заболел. Если хандра — это не болезнь, то не заболел. Понял однажды: чего душа моя томится — дела ей не хватает. Другие, вон, цапель приручают, труды научные пишут под шелест камышей. А мне что — день-деньской на спине сидеть да облака на небе считать? Словом, готов был к любым авантюрам, не хватало только темы. А тема, между тем (уж, простите за тавтологию), сама брела берегом Займища мимо Песка, где изнывали мы — друзья от скуки, не зная, чем себя занять, а я — от душевного томления бесполезности самого существования.


   Это был Кока Жвакин. Тащил он в руках двух лысух. За шею ухватив, а куриные их лапы царапали осоку. Лысухи, понятно, были дохлыми.

   — Откуда, Кока? Трофеи, говорю, откуда? — окликнул его Пашка Сребродольский.

Жвачковский, перехватив ношу в одну руку, другой махнул за спину:

   — А… из лимана. Их там полно — потравленных.

   — Что собираешься делать?

   — Сварю да сожру.

   — Да они ж, поди, с запахом.

   — Сам не сьем, Полкану отдам.

   Полкана мы знали. Он достался Жвакиным вместе с купленным домом — огромная лохматая кавказская овчарка. Раньше он верой и правдой служил прежним хозяевам — Шаровым. Это были люди хлебосольные — частенько по праздникам вся улица гуляла в их доме. Полкан злобно облаивал гостей, гремя цепью, и однажды порвал её. В тот миг двором шли отец мой и дядя Саша Вильтрис, хромой латыш. Полкан прыгнул на того, кто был поближе. Батяня, защищаясь, выставил перед собой руку, и она глубоко вошла в огромную собачью пасть. Овчарка так и повисла на ней беспомощно — будто в капкан попала. Тут хозяева подоспели, растащили поединщиков без ущерба для них. Поохали, поахали — вот ведь как бывает. Собаку привязали, отца за стол. Тут Вильтрис голос подаёт:

   — Снимите меня.

Как хромой инвалид оказался верхом на козырьке ворот — уму непостижимо. Он и сам объяснить не смог, да и слезть тоже — без сторонней помощи.

   Полкана этого, став его хозяином, Кока брал с собой, когда мы ходили сусликов выливать. И портила нам праздник эта окаянная псина! Нам что — нам бы побегать, покричать: «Суслик! Суслик!», когда этот бедолага, досыта напившись воды, выскакивал из норы. У него даже был шанс спастись, спрятавшись в другой. У нас ведь могла кончиться вода, азарт, подкатить усталость. Вот чего никогда не было — так это жалости. Ну, это я так, к слову. Приходит время, и начинаешь понимать, как всё-таки жестоки бывают дети. Мы — в детстве. Подступают жалость, раскаяние….

Отвлёкся, простите.

   Так вот этот самый Полкан портил нам суслиную охоту. Только тот мордочку из норки, заполненную водой, высунет, собака его — цап! — и только задница сусличья торчит из её пасти. Потом — хрюм! — и, поминай, как звали. И хвостика не видно. Десять сусликов выльем — десять сожрёт. Никакого нам азарта. Никаких шансов грызунам. Короче, знали мы этого Полкана — ему две лысухи на один только зуб. Да ещё, если Кока присоседится….

   Всё это с ленивой бранью вперемешку обсуждали мои друзья, глядя в удаляющуюся Кокину спину.

   А я…, а я их не слушал. В моё сознание медленно входила, набухала, побуждала к действиям полученная информация — в лимане полным полно погибших птиц. От чего погибших? Кто их потравил? Чем?

   Я встал и, не слова не говоря, потопал в ту сторону, откуда Кока прошествовал. Шёл не оглядываясь. Шёл и знал, что за спиной идут друзья, которым тоже осточертело пляжное безделие.


    Это был мазут. Чёрным жирным пятном разлившись, захватил пол лимана. На чистой воде он радовал глаз радужными разводьями. А на камышах выглядел траурной лентой. Лысухи, гнездившиеся здесь, были обречены. И несколько чаек погибли, неосторожно окунувшись в зловредное пятна.

   Я вышел на берег к друзьям. Голые ноги мои были черны до самых колен. В ладонях — маленький чёрный комочек погибшего лысёнка. Он не был холодным — то ли солнце нагрело его чёрный пушок, то ли жизнь ещё теплилось в маленьком тельце. До последней минуты. И теперь оставила. Было до слёз жалко это маленькое, быть может, пару дней назад появившееся на Божий свет существо. И я их не стеснялся.

   — Пепел Клааса стучит в моём сердце, — как заклинание произнёс я.

   — Мы отомстим, — сказал Пашка.

И Гошка с Вовкой шагнули к нему, смыкая строй.


   Чтобы мстить, надо было знать кому.

   Займище с севера подступало к посёлку. Оно широко и вольно раскинулось на многие километры. А с юга в крутых берегах вгрызалось в жилой массив озеро Минеево. Сплошь было покрыто камышом и всё-таки называлось озером. Займищу никакие ливни не страшны: оно всегда в своих берегах. Хотя нет, этот самый лиман и был отдушиной, в которой скапливался избыток воды. В засушливые годы он пересыхал, и только камыш, шелестя жалобно и обречённо, метил былые границы разлива. У Минеево не было лиманов. Избыток воды, вырываясь из берегов, вторгался в прибрежные сады, огороды, дворы, подвалы и даже дома. Потом умники догадались прорыть канал к Займищу. Он прошёлся по посёлку, в двух местах обрядившись в трубы, пересекая дороги. Во время таяния снегов и проливных дождей в канале бурлила, пробиваясь на простор, вода. Отшумев, она оставляла в русле лужи, из которых ребятишки выуживали сачками мальков и головастиков. С некоторых пор ручей в канале перестал мелеть. Вода пульсировала в нём круглый год, укрываясь льдом в зимнюю стужу. Неужто в Минеево источники открылись, судачили мы, заглядывая с тротуара в канаву, по пути в школу и обратно.

   Мазутный след из лимана этим самым каналом привёл нас в Минеево и там оборвался. Что за чёрт? Перебрались на другой берег канала и пошли обратно. Нам бы, дуракам, сразу поделиться и обшарить оба склона канавы. Но, как говорится, век живи — век учись. Зато теперь мы более тщательно изучали все подступы к каналу — каждый кустик обшаривали, каждую рытвинку. И нашли.

   Мазут протёк в канал из огромной бочки с территории комхоза. Комхоз — это коммунальное хозяйство посёлка Увельского. Там, за высокой решёткой забора, баня, прачка, гаражи. Мазут использовался топливом котельной, которая обогревала зимой микрорайон, и круглый год — баню. То ли эта бочка прохудилась, то ли кран кто открыл по неосторожности, то ли с умыслом…. Сейчас мазут не бежал в канал — может весь стёк, может кран закрыли. Но свершилось дело чёрное — загажена среда, погибли выводки водоплавающих.

   Кроме мазутной диверсии открылась нам и тайна пресловутых Минеевских родников. Пронзая крутой берег канала, из земли торчала труба, из которой бежала и пенилась мутная вода. Пашка потянул воздух своим индейским носом:

   — Фу, помои….

Повертел головой:

   — Должно — из прачки….

   — А в банные дни — из бани, — догадался Вовка и был прав.

   — Надо поджечь мазут, — предложил Пашка. — И бочка ка-ак рванёт….

   — Надо в газету идти, — Нуждасик был не столь кровожаден. — Или лучше сразу в райком. За такие дела, знаете, как взгреют.

   — А могут и не взгреть, — Сребродоля не сдавался.

Они заспорили. Гошка не слушал их и смотрел на меня. А у меня в голове мысли разные носились вихрями. Но, кажется, план мести — пепел Клааса стучал в моём сердце — начал формироваться. Разулся и, пересилив брезгливость, ступил в мазутно-помойный жижу. Заглянул в трубу канала, пересекающую улицу Октябрьскую. Ну что ж, Антон Егорович, вашей наблюдательности стоит отдать должное. Ещё в поисках мазутного истока обратил внимание на разность диаметров этой трубы. Так вот, заглянул и убедился: две трубы под дорогой состыкованы, причём, та, которая выходит в лиман, поменьше. Всё сходится.

   Замерил оба бетонных отверстия камышинами. Не спеша помыл ноги под колонкой, обулся и позвал друзей обсудить мой план. Был он прост и коварен.


    У дороги росли огромные тополя. Росли себе и росли. Шумели листвой, пускали пух. При случае можно было укрыться под сенью от дождя. Потом кому-то помешали. Их лишили коры. Они засохли. Их спилили, распилили да и бросили. Теперь лежали они у обочины, белея сухими стволами, как кости неведомого чудища. Я подставил к срезу соломины. Всё сходилось — вот этот обрезок тоньше большой трубы и толще малой. Теперь задача — перетащить его через дорогу и загнать пробкой в трубу. Легко сказать — сделать невозможно. Мы и не пробовали поднять — сидели верхом и прикидывали.

   — Может, катки подсунуть?

   — Рычагами, наверное, можно. Как Архимед говаривал: «Дайте мне точку опоры….»

   — Знаем, знаем. Лучше поставить на попа, и как аборигены острова Пасхи свои истуканы.

Вовка сказал просто и веско:

   — У отца лебёдка есть. Зацепим вон за тот столб, и не напрягаясь….

Идея всем понравилась. Для её осуществления до вторых петухов жгли костёр на берегу лимана. Потом пошли. Час глухой: все спали — никто нам не мешал. Ствол легко подался. Столб гудел проводами, но стоял, как вкопанный. Вот в трубу пошёл он не охотно. Ствол, конечно, не столб. Мал был уровень воды — вроде бы и наплаву, а шкрябает, цепляется за дно и стенки. Да и не влезть в трубу даже вдвоём — по одному толкали, насколько сил хватило.

   Ну, и вонь там, в трубе, я вам скажу. Но это даже радовало: мы купаемся, ничего не подозреваем, а они нас помоями травят. Теперь сами понюхайте свою парашу! Дорога Октябрьской улицы высока — скорее комхоз затопит и ближайшие дома, чем через неё хлынет.

   Затолкали мы ствол в трубу — недалеко, но с глаз скрылся. И стали ждать.

   День ждём. Два. Третий на исходе. Не поднимается вода на той стороне улицы Октябрьской. Снова я разулся и полез в вонючую трубу. Кинул щепку в ручей. Она тихонечко поплыла, поплыла, вроде бы тормознулась возле нашей пробки, а потом исчезла куда-то. Вся ясно — не доделали мы дело. А надо бы — раз взялись и столько попотели.

   Попотеть пришлось ещё больше. Отрубили лопатами от плавающей лабазы несколько кусков, вброд лиманом притащили их к трубе. Ночью на носилках на ту сторону и запихнули в прожорливое жерло.

   Ждём. День проходит — нет результата. А потом…. Потом гроза, с ливнем, да таким…. Минеево вышло из берегов, бурля, сметая и волоча с собой всё, что попадало на пути, ринулось на Займище. Поток протащил нашу пробку по ходу и намертво вколотил в меньшую трубу. А большая труба была забита илом до самого входа. Сработало! Мы, правда, процесс этот не видели — по домам от грозы прятались — но результат, самыми первыми.

   Канал потерял берега. Вода разлилась по окрестности, затопила дворы и огороды. Работники комхоза пускали ручейки с территории. Пусть себе. Они ещё не знают, что ждёт их впереди. Когда испарится и впитается дождевая вода, они будут плавать в собственных помоях. И пусть! Как говорится: не рой другому яму…

   Пострадавшее население собралось у ворот комхоза. Ага, проняло! Раньше надо было возмущаться. По барабану было, когда коммунальщики травили Займище. Теперь чешите затылки, глотки напрягайте.

   Подъехала «Волга». Сам председатель райисполкома изогнул необъятную талию, пытаясь заглянуть в трубу, пистолетным стволом из-под дороги нацеленную на Займище. Что ж ты, зараза, воду не пускаешь?

   Ужасно довольные собой мы пошлёпали по лужам в сторону дома.


   Эта проделка — а мы считали: подвиг — вдохновила на следующий шаг.

   — Не дадим Займище в обиду, — горячились мои друзья. — Прогоним вон браконьеров.

Мы знали: постреливали на болоте и летом — в запретный сезон. За ондатрами охотились круглый год. Тот же Губан. Парни правы: раз уж мы взялись защищать наше прекрасное Займище, надо доводить дело до конца — выгнать прочь браконьеров. Легко сказать, но как это сделать?

   — Есть план, — говорю. — Но пока это секрет.

Хотелось друзьям сюрприз преподнести, ну и прихвастнуть немножко — смотрите я какой! Не удалось. Для осуществления задуманного нужен был художник. А рисовать умел только Пашка Сребродольский. Когда объяснил суть своего замысла, выяснилось, что без Нуждасика не обойтись: у него были несмывающиеся, светоотражающие краски. Потом, посовещавшись, рассказали задумку остальным — сюрприз не получился.

   С миру по нитке — я футбольную камеру, Нуждин люминесцентные краски, Пашка руку свою, высокохудожественную, приложил, Гошка бечевку припёр и утюг старинный — и получилось чудо-юдо страшилище болотное, Великий Изгонитель Браконьеров.


   Солнце плавилось в тёплой воде Первого плёса. Светило, оно ведь тоже когда-то было пацаном, тоже, небось, шалить было гораздо. То играло с рыбками в пятнашки, а потом к ондатре привязалось. Отстань — воротит нос хвостатый папаша — семья растёт: избушку надо расширять. И волокёт будыль сквозь ряску. Солнечные зайчики не унимаются, скачут по атласной шёрстке. Их звонкие смешки сливаются с шелестом стрекозиных крыльев. Болотный строитель плюнул в сердцах, оставил будыль на поверхности и нырнул.

   Потом прилетел звук. Глухой стук шеста о борт лодки и плеск стекаемой воды. Говор. Сначала невнятный, а потом, когда лодка выплыла из прохода на простор плёса, очень даже понятный.

Губан:

   — Вон, вон видишь след в ряске — точно к хатке приведёт.

Вторым в лодке был Сергей Катков:

   — И что? Ткнул штырём в кучку — и попал?

   — Их там пять-шесть штук сидит — хоть в одного-то точно попаду.

   — Кучку раскидал, одного достал — остальные, где жить будут?

   — Тебе что за забота?

   — Да мне-то никакой.

   Впереди и немного сбоку от лодки вода разверзлась, и из пучин её всплыла ужасно-нахальная или нахально-ужасная рожа. Тяжкий стон прокатился над плёсом. Для этого Гошка сунул широкий раструб рупора, когда-то украденного им из пионерской комнаты, в воду. Эффект был неподражаем — звук нёсся будто из сумрачных глубин.

   — Ой! — Катков попятился и кувыркнулся за борт.

   — А-а-а…! — объятый ужасом, он вырвался из воды чуть не по пояс. Должно быть, не приходилось парню плавать меж густых водорослей. Чем-то они ему почудились.

Губан, стоя в лодке наперевес с веслом, замер в неустойчивой позе, глаз не спуская с неведомого чудища. Как бы не догадался. Я потянул бечёвку, и размалеванная умелой Пашкиной рукой, футбольная камера скрылась в пучину. В этот миг Катков вырвался из холодных объятий водяного, тянувшего его на дно, и с душераздирающим воплем вперемешку с захлёбывающимся кашлем обрушился на борт лодчонки. Губан таки потерял неустойчивое своё равновесие, полетел в воду, умудрившись концом шеста стукнуть приятеля по макушке.

Через минуту.

   — Что, что это было?

   — А чёрт его знает — может, привиделось.

Браконьеры держались за перевёрнутую лодку и отчаянно вертели головами во все стороны.

   — А вдруг….

Словно по команде кинулись взбираться на лодчонку. Опять перевернулись, конечно. После многих неудачных попыток, наконец, взобрались на днище, подгребая ладошками, потащились к берегу.

   Я отпустил бечёвку, и Гошка дунул в рупор:

   — У-у—ох-ох-ох…!

Октябрьские парни завертели головами и, конечно, попадали с лодки. Катков, не пытая более судьбу, ломонулся к берегу вразмашку. Достиг камышей и почавкал по ним — «аки посуху». Губан ещё пытался что-то сделать с лодкой, но отчаявшись и подустав, подгоняемый Гошкиными воплями, последовал за приятелем. Нам в трофеи досталась его лодка.


   Другую штуку придумал Гошка.

   На крыше кинотеатра «Мир» стояла звуковая сирена. На случай войны народ оповещать. И попугивать, напоминая, в мирное время. На чердак кинотеатра мы лазали за голубями. По пожарной лестнице. Она высоко от земли отрезана, да мы кошку на верёвке закидывали. Нет, Вы правильно поймите: кошка — это крюк такой с четырьмя загнутыми лапами. Она цеплялась за ступеньку, а на верёвке мы подтягивались.

   На крышу не лазали — нужды не было. Но видели — можно, через слуховое окно можно. Ну и вылезли. Сначала осмотрели всё. А на следующий раз с ключами и верёвкой. Открутили эту самую сирену и спустили вниз. Она с электродвигателем была, но он нам ни к чему. Двигатель мы деду Калмыку задарили. А тот через редуктор какой-то присобачил к сирене велосипедную педаль. Крутишь, и сирена воет. Подставить к ней рупор, опустить его раструб в воду — эффект непередаваемый. Пёсик Баскервилей отдыхает. Куда ему! Выпи болотные с перепугу на крыло. Вы их видели? Не доводилось? Ну, и чудища, я Вам доложу. Летают над Займищем, тревогу и тоску нагоняют в сердца обывателей.


    Слух, что в болоте завелось чудо-юдо поганое, быстро разнёсся по окрестности. Дело в том, что с помощью размалеванной футбольной камеры, бечёвки, протянутой через ручку утопленного утюга, и рупора мы сыграли шутку не только с Губаном — навели тоску и тревогу на многих лодочных владельцев. Я только рассказал о том случае. Как месть за прошлое. А так…. Мы забирались на лодке в камыши, таились там, выжидая очередную жертву, и пугали всех без разбору.

   С некоторых пор желающих покататься на лодке по Займищу очень поубавилось. Вечерами, управившись с дневными заботами, собирались на берегу обыватели — те, кто видел и пострадал, стращали ещё непосвященных. Разговоров было…. Вот тогда Гошке и пришла эта мысль с сиреной.

   Первый раз они поплыли с Пашкой безобразничать, а мы с Нуждасиком затесались в толпу — засвидетельствовать результат.

   Всё шло как всегда — одни доказывали и горячились, другие ухмылялись и не верили. Вдруг из глубин болота родился протяжный вой, поднялся над камышами, пронёсся из края в край, отразился от далёкого бора и вдруг обрушился на окраину посёлка. Люди засуетились.

   — Вы слышали? Слышали? Что это?

   — Да выпь это, выпь. Неужто не знаете?

В этот самый момент выпи — огромные отвратительные птицы с бакланистыми зобами — числом не менее десяти вдруг закружились над камышами.

   — О, Господи, — прошелестел чей-то всхлип, и народ обмер от страха.

Только-только птицы успокоились, расселись по своим гнёздам и кочкам, ужасный вой родился вновь и на этот раз взбудоражил всё Займище. Утки с кряканьем стригли камыши. Чайки учинили свистопляску. Хор чибисов на бис исполнил арию «Чи-вы?». И кулики очень-очень жалобно трясли крыльями. Бедолаги.

   Насмерть перепуганы были их извечные враги — люди. Я видел, как крестились коммунисты.

   Вы, наверное, осудите нас — вот, стервецы, ремня им мало. А я, поверите ли, до сих пор ни грамма не раскаиваюсь. И Гошка, до потери человеческого облика спившийся мой приятель, в минуты редкого протрезвления вздыхает ностальгически:

   — А помнишь, Антоха…?

   Восточный гороскоп характеризует меня, родившегося в год Деревянной Лошади, как человека с болезненным чувством справедливости. И он прав даже в этой истории с чудо-юдо болота Займище. Борьба была честной: кто не хотел — тот не боялся. Например, дядя Боря Могилёв (однако ж, фамилия!) сказал:

   — Ерунда всё это.

Сел в лодку, поплыл на плёс и поставил сети. И вернулся совершенно целёхонький. Да это и понятно: исполнители и создатели чудо-юда всей гурьбой находились на берегу.

   — Погоди, — вещали осторожные. — Уж как Оно доберётся до тебя — ужо попрыгаешь.

Мы головы сломали, строя коварные планы мести зазнавшемуся соседу — только серены и морды из пучины казалось мало. Тут нужен был индивидуальный подход. И, кажется, мы его нашли.


   Вы когда-нибудь видели, как ведут себя животные в лодке? Они замирают в испуге, если вовремя не успели сигануть на берег, потому что вода — это не их стихия. Нет, коровы, те достаточно глубоко забираются в прибрежные камыши — и полакомиться есть чем, и от оводов спасение. А вот мелкорогатые — тем кровососущие не страшны — помочат бороду с бережка и дальше ни шагу.

   Козёл был у соседей — большой, старый, злой. Раньше мы воевали с ним: он на нас с рогами, мы на него с рогатками. А тут мириться пришли — с хлебом солью, огурцами свежими, морковкой да капустными листами. Дары он съел и косится чёрным глазом. А мы его погладили — по морде и за ушами. Принесли ещё, маним. Он за нами до берега добежал, в лодку забрался — а там целый ворох капустных листьев. Пока он хрумкал, лодка перевезла его на одну из лабаз Первого плёса. Тут монопольно растянулись поплавки Могилёвских сетей. Тут и должна была разыграться задуманная комедия.

   Лодку мы втащили на лабазу, и козла с неё выманили. Плавсредство отчаливало. Козёл, управившись с угощением, начал метаться по лабазе, жалобно блея — бе-е-е! В воду он боялся, но лихо сигал в причалившую лодку.

   Понятной стала наша задумка?

   Добавлю ещё, что делались эти приготовления тайком. Лодки мы прятали далеко от общего прикола. Их было две — наша (отцова) и Губана, доставшаяся нам в трофей после известных событий. Отца в описываемые дни вообще не было в Увелке. Инвалид войны, он дважды в год уезжал по путёвкам в санаторий. И это избавило нас от противостояния в борьбе за Займище. Согласитесь: с родным отцом воевать — как-то ни того.

   Прыжок козла с лабазы в лодку мы репетировали два дня. Всё обещало успех задуманного. И поначалу так и развивалось. Мы все (включая и козла) были на исходных позициях, когда бесстрашный Могилёв вывел свою плоскодонку на простор плёса. Он подрулил к дальним камышам, положил шест поперёк лодки, отвязал кончик сети и начал выбирать её, петля за петлёй. До лабазы, за которую был привязан второй конец сети, оставалось меньше метра, и в этот момент Гошка врубил свою сирену. Всех ужасающий рёв родился где-то в глубине, вырвался на простор и со скоростью звука понёсся над водой. Я отпустил верёвку, и морда страшная всплыла на расстоянии вытянутого шеста. В этот момент Вовка с Пашкой отпустили козла. Он в два мгновения пересёк лабазу и прыгнул к Могилёву в лодку.

   Что рассказывать! Разыграно было как по нотам — не зря ведь репетировали. Концовку, конечно, трудно было предсказать — да мы о ней и не задумывались. Нам так хотелось Могиля запугать, что и думать не думалось — а что из этого может получиться. Бесстрашный рыбак визжал как девица и наверняка в штаны наложил. На пару с козлом они опрокинули лодку. Вынырнули нос к носу, и орать каждый на своём языке. Причём, безграмотный козел, только на своём языке, а Могиль прошёлся по всей известной лингвистики — от поросячьего: И-и-и-и-и…! до утробно-бычьего: — У-у-у-у-у…! Кинулся прочь. Мне показалось, не вплавь, а бегом по дну, потому что голова его, увенчанная тиной то исчезала в воде, то появлялась вновь на несколько метров дальше. Так он добрался до камышей и скрылся с глаз наших долой.

   Козлу повезло меньше: он запутался в сетях и начал тонуть. Пашка прыгнул к нему с лабазы, но получил сильнейший удар острым копытом в бок, и кандидатов в утопленники стало двое. Когда мы с Гошкой подогнали лодки к месту трагедии, они уже изрядно нахлебались воды. Но — слава Богу! — обошлось без жертв. Козла мы так и доставили на берег — спелёнатого могилёвской сетью. Его отпустили: спасибо, друг! — а сеть выбросили: ни на что теперь не годна была.

   Могилёв пропал на несколько дней из поля зрения. А потом заявился на берег. Да не с пустыми руками — с ружьём. Пьяный, решительно настроенный. Отомкнул чью-то лодку: его-то мы уже припрятали. Отчалил. Народ с берега напутствует:

   — Прибей Его, Михалыч! Давно пора так-то. Ну, держись, рыба-кит!

   У кромки камышей из-под носа лодки шумно взлетела утка. Могиль весло бросил, ружьё схватил. Но не выстрелил — замер на несколько мгновений в нелепой позе, а потом рухнул за борт. Вынырнул, ругаясь и отплёвываясь:

   — Напугала, падла!

На берегу веселились:

   — Возвращайся, Аника-воин. Где тебе с нечестью управиться.


   Ещё один сюжет из той же серии борьбы за Займище. Был у отца друг — Иван Иванович Митрофанов. На болоте он косил траву на лабазах, жал камыш серпом, ставил сети и всё лето стрелял уток. Ружьё у него такое было — двадцать восьмого калибра. Патроны длинные, тонкие. Звук от выстрела — как от мелкашки. Стреляли? Его почти не слышно. Вот Иван Иванович и приловчился. На болото сплавает, домой на загривке сноп камышовый тащит — а в снопе утка, а то и две. Я однажды его прямо так и спросил:

   — Дядя Ваня, зачем вы браконьерите?

Он мне кепку на глаза натянул:

   — Семью, Антоха, кормить надо.

Семья у него была большая — шесть дочерей. Одна из которых — Рая — училась в моём классе, другая — Люда — вместе с сестрой Люсей.

   Когда начались известные события, Митрофанов в толпе не судачил, чудо-юдо не клял и не боялся. Потихоньку перегнал лодку на противоположный берег, спрятал в прибрежных камышах и продолжил свой промысел. Долго я противился желанию ребят избавить Займище от последнего браконьера: дядя Ваня был добр ко мне, частенько зимними вечерами сражались с ним в шахматы. Приходили с отцом и играли на вылет. Хозяин постоянно сиживал в очередниках, а хозяйка нос свой совала в мужские дела:

   — За прокат с них бери, Ваня, за прокат.

   Не хотелось мне лишать мясного на столе эту многодетную семью, но разве этим «мстителям» что-нибудь объяснишь! Началась подготовка к операции как всегда с изучения повадок объекта.

   На Займище было четыре плёса — по крайней мере, мне известны. Про Первый и Вы теперь знаете. Второй плёс Вторым называли только мы с отцом. Остальные звали его Кругленьким. Был ещё Третий плёс, о существовании которого знали только мы с отцом, да Иван Иванович Митрофанов. Там лабазы были хорошие — мы их вперегонки обкашивали. Сети были в безопасности. Где-то здесь Иван Иванович прятал своё знаменитое ружьё. Здесь и браконьерил — стрелял наверняка, лёжа в лодке, дорожа каждым патроном. Я предлагал:

   — Давайте выследим и сопрём ружьё.

Мне возражали:

   — Другое притащит.

   — Таких ружей в природе больше нет.

   — Нет, гнать его надо с треском, чтоб дорогу сюда забыл.

Большим любителем «тресков» был у нас Вовка — пиротехник доморощенный. Он накачал резиновое чучело пропаном. Газ, по мнению задумщика, должен был взорваться от выстрела. Ну, а потом уже вся какофония звуков и морд всплывающих.

   Иван Иванович прибыл на плёс, как на репетицию. Сети собрал, к лабазе причалил. Пошарился где-то в камышах, вернулся с ружьём. Сел в лодку, поджидая добычу, и закурил. Мы хоронились за камышами и молили Бога, чтобы какая-нибудь водоплавающая дура не навела в нашу сторону митрофановский «оленебой». Вовка потянул за верёвочку, и резиновый муляж отправился в свой последний путь. Дядя Ваня его не видел, продолжая неподвижно горбиться в своей лодке. Нуждасик достал утиный манок. Друг моего отца завертел головой — заметил. Лёг на дно, ствол на борт. Долго целился. Потом выстрел, взрыв. Дядя Ваня как вскочит. Тут концерт по заявленной программе — ужасная морда из пучин, вой на всю округу. Митрофанов в воду не упал: лодку для устойчивости до половины днища на лабазу затащил — ружьё обронил. Оно чиркнуло по краю зыбкой тверди и скрылось в пучине. Иван Иванович плоскодонку столкнул, шест в руки и — ну упираться. Приличную скорость развил и скоро скрылся с глаз долой. Вообщем, получилось, как нельзя лучше — и лодка у него осталась, и сети целые. Вот ружьё…. Уж как мы за ним ныряли…. наглотались воды болотной до тошноты — всё напрасно. Наверное, скользнуло в сторону, под лабазу, а там корней — не продерёшься.

   — Ну, и чего добились? — ехидничал я над болотными мстителями.

Они лишь вздыхали тяжко. Да, жаль ружья — о такой добыче приходится только мечтать.


   Приступаю к самым печальным страницам повествования.

   Не знаю, что подтолкнуло событие — может требования возмущённых граждан, насмерть запуганных чудо-юдом болотным, может деньги замороженные (по выражению отца) вдруг растаяли, а может всё шло по плану — государственному плану. В том месте, где закончился, не дотянув до береговой черты давным-давно рытый канал, появился огромный экскаватор.

   — Ну, теперь капец Поганищу болотному, — судачили обыватели.

Мы туда. Огромный экскаватор с огромным ковшом на широченных гусеницах. Такому Займище в реку спустить — плёвое дело. Два машиниста на нём работали. Один, помоложе, приветливо помахал нам рукой. Мы отмолчались.

   — Сожгу, подлягу, — пообещал Пашка.

Экскаваторщики до пяти поработали, закрыли все дверцы на замки, сели на велосипеды и укатили по дороге в город. И мы побрели. Что можно противопоставить мощи стали, напору творения цивилизации — украденную сирену или, быть может, соседского козла? Поняли, что обречены на поражение, и обречено наше Займище.

   Среди ночи всколыхнулась окраина. Пожар! Пожар! Сверкая огнями, разрывая ночь сиренами, по направлению к лесу промчались две пожарные машины. На его опушке горел экскаватор. Хорошо было видно — как на картинке.

   Чьих рук дело? Точно знаю — не наших. Может, Робинзон постарался: для него гибель Займища — личная трагедия? Хотя куда ему — затюканный школьный учитель на пенсии. Может, сам загорелся. Ну, тогда — с нами Бог!

   Мы воспряли духом. И, когда увезли сгоревший экскаватор, а на его место сгрузили новый, нанесли визит землероям. Их уже было четверо. Работали до потёмок и на ночь никуда не уезжали. Рядом стояла будка с печной трубой — в ней они и отдыхали. Варили себе обед, а вечерами пекли картошку на костре. Нас пригласили.

   Была цель — запугать их баснями о Займище. И мы старались. Мужики слушали, качали головами и переглядывались.

   На следующий вечер пришли к землероям с Нуждасиком — полмешка картошки припёрли. Угощайтесь, товарищи! Они нам ладони жмут, как старым знакомым. Гошка с Пашей в это время гнали лодку с сиреной, поближе. Лишь стемнело, врубили её. Тоскливый протяжный вой пронёсся над Займищем из конца в конец. Оборвался на грозных тонах и снова родился в глубинных топях. Лягушки встрепенулись. Невидимые в темноте птицы со свистом рассекали воздух.

   Нет, не ударились командировочные в панику, не бросились прочь, сломя голову. Тревожно переглянулись только.

   — Оно и есть?

Мы с Вовкой:

   — Да! Да!

И приготовились драпать, чтобы панику посеять. Но тут один встал и принёс из будки ружьё.

   — Пусть только сунется.

Ружьё на его коленях было аргументом. Мы поняли и, попрощавшись, побрели домой. А Пашка с Гашиком долго ещё надрывались, пугая всех и вся.


   Вода ушла разом. Утром пришли к берегу, а его нет — до самых камышей блестит чёрная земля. Лодки испуганно жмутся к приколу — где ж родная стихия? Над болотом шум, гам — птицы встревожены необычным явлением. Народ ликует. Чему, дурачьё? Жваки к берегу топают все втроём, в руках обрезки досок с завязками — болотоступы. На плечах мешки, сачки. Эти время не теряют! Скрылись в проходе, где раньше лодки плавали. Полчаса не прошло — Васька бредёт, качается, на спине мешок чуть не полный. Чем? Да рыбой конечно. Полным её, видать, полно в лужах обмелевших. А какие раньше плёсы были!

   Пошли к нашим новым друзьям. Один кашеварит, другой в лес ушёл за хворостом. Двое на экскаваторе далеко уж в болото вгрызлись. Мы пошли по его следу — широченной канаве до краёв переполненной взбаламученной водой. А берега уж твердью стали. Здесь раньше без лодки никак, а теперь и в кедах не промокнешь.

   Прощай, Займище! Прощай навсегда! Мы хоть что-то видели от тебя, а следующее поколение будет жутко завидовать собирателям кокосов. Это точно.

                                                                                                                                               


                                                                                                                                            А. Агарков. 8-922-709-15-82

                                                                                                                               п. Увельский 2007г.




Автор


santehlit






Читайте еще в разделе «Рассказы»:

Комментарии.
Комментариев нет




Автор


santehlit

Расскажите друзьям:


Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 2589
Проголосовавших: 0
  



Пожаловаться