В Санкт-Петербурге возле знаменитого здания Двенадцати Коллегий, где ныне расположен центр Университета, стоит странный памятник, поставленный не так уж давно. Вид его, скажем прямо — мерзок, если смотреть на него издали, то и не поймешь сразу, что в нем запечатлено человеческое тело. Скорее он похож на замерзший сгусток слизи, что для Петербурга не так уж и удивительно. Зимы здесь часто бывают морозными, оставаясь при этом еще и сырыми. Потому насморк — самая частая болезнь у горожан. Многие из приезжих, заметивших памятник лишь мельком, и не удосужившись прочитать надпись, уезжают из города с мыслью, что это и есть памятник Петербургскому насморку. Не зря ведь преподаватели и студенты близкого Университета зовут его просто — «сопля».
Иногда у «сопли» можно встретить беленькую старушку, по виду которой сразу скажешь, что она давным-давно готова к встрече со смертью. Отчего-то бабушка останавливается возле странного и неприятного памятника, долго на него смотрит. Чувствуется, что с человеком, по смерти которого воздвигнуто это бронзовое издевательство, ее связывало что-то личное.
При взгляде на «соплю» ее морщинистые глаза начинают слезиться, покрывая снег под ногами шариками замерзших слезинок или крошечными лунками, в зависимости от ярости зимнего холода (летом она тут почему-то никогда не бывает). Ей видится совсем другой памятник этому человеку: могучий Ученый держит на своей всесильной руке новое солнышко, которое бросает лучи согревающемуся у его ног миру. Но… Такого монумента нигде на свете нет, и перед ней уныло зеленеет все та же «сопля». Сломать бы ее, бросив на такой подвиг последние старушечьи силы, ведь куда-то все равно их надо напоследок потратить, в могилу же их не унесешь! Можно, конечно, орудовать и легально — где-то писать, где-то просить, где-то требовать сноса гадкого лже-монумента и установки настоящего, большого, стоящего. Но нет, не шевелится бабушка, не бредет с поднятой клюкой к «сопле» и не семенит с ручкой и бумагой в соответствующую контору. Слишком хорошо она помнит его жизнь, записанную, как на старую пленку или современный диск, на жизнь ее…
Родился я в Советском Союзе, и с ранних моих дней по ушам гладила частая фраза «в нашей стране слуг нет». Но, уже подрастая я узнал, что даже у моего деда, отставного майора, в годы службы был слуга, который назывался денщик. И, узнав об этом, я заинтересовался историей советских слуг.
Село Баранка славилось тем, что все, кто выбирался из него в город, становились слугами. Профессия эта была весьма престижной в те годы, когда даже устроиться работать на фабрику, чтоб обитать в тесной барачной комнатушке и, просыпаясь, мчаться с полузакрытыми глазами в утробу цехов — уже считалось большой удачей среди сельского люда. Лучше, конечно было сделаться дворником или извозчиком — своя комната, работа тоже без всяких свистков и окриков начальства. Но стать слугой, жить в господских покоях, кушать барскую еду… Нет, о таком мало кто осмеливался и мечтать.
Все уже позабыли, кто из Баранковцев первым попал в слуги. Иногда только поговаривали, что он был из рода Клиновых, но все запамятовали, как его звали, а нет имени — нет человека. Но среди слуг былых обитателей Баранки было много, они сильно потеснили соперников, иноверцев-баптистов, и, что обычно для людей, только что вышедших из общины — всегда помогали своим. Оттого все более-менее смышленые жители Баранки, кто, конечно, был молод, исчезали за дубовыми и ореховыми дверями барских особняков.
Не бедствовало и родное село, в котором все дома, на зависть гнилым соседним деревушкам, были сложены из красного кирпича. Конечно, находились люди, не желавшие идти в услужение, но и они легко находили себе работу в родном селе. Многие бары любили иметь в своих домах какие-нибудь атрибуты крестьянской жизни — серпы, которые ничего не жнут, никогда не косившие косы, не видавшие землицы плуги. Такие предметы, красивые, но в крестьянском труде неприменимые, и творили мастера Баранок, а потом продавали их господам через слуг, которые были на родине чьими-то зятьями или кумовьями.
Речь, да и манеры обращения были в селе далеко не крестьянскими, что отделяло их от соседей почти настолько, насколько деревня оторвана от города. Из соседних селений родственники барских слуг и будущие слуги выглядели вроде китайских послов — такие же далекие и непонятные, которым можно подивиться, но говорить с ними не о чем, да и бесполезно — все одно не поймут. Со временем Баранка и обратилась как будто в маленький кусочек далеких городов, непонятно как заброшенный в лесной край.
Стоит ли говорить, какой страх в тех краях породил далекий 1917 год, когда в родные края валом повалили былые их дети, разом лишившиеся в городе работы? Странно одетые, с непонятными привычками, они носились по давно забывшему о своем крестьянском прошлом селу, нагоняя на людей невероятный страх. Не лучше пришлось и местному люду, ремесло которого тут же сделалось негодным даже для соседних деревень. Зачем, к примеру, крестьянину — плуг с неестественно огромным, да еще позолоченным лемехом?! Ему же землю пахать надо, а не любоваться на свое отражение в трудовом орудии!
Но, что вспоминать, кое-как то лихолетье пережили. У кого-то какие-то запасы остались, кто-то знал, где клад его барина, бежавшего во Францию, зарыт. Одним словом, выкрутились. А после опять слуги потребовались, уже для новой власти. Пришлось, конечно, поучиться вместо «господин» говорить «товарищ», так уж новые господа любили, да слуге не привыкать, он и не такую блажь на своем веку видывал.
После судьбы Баранковцев разошлись в разные стороны. Кто служил «неправильным» господам-товарищам, потом вместе с ними исчез в непроизносимом, но всем известном направлении. Кто служил «правильным» — вместе с ними и поднялся. Причем жизненный путь себе не выбирали ни первые ни вторые, без малейшего напряжения своей воли они сами собой расставлялись по дорогам, ведущим когда — на гору власти, а когда — и на эшафот. Впрочем, кто-то и доносы писал на своего «товарища хозяина», и даже красное удостоверение от органов в кармашек спрятал. Но, увы, тихая работа на «кого следует» все равно не спасала, и неверных слуг тоже ждала государева расправа, только уже за неверность.
После жизнь вошла в накатанную колею. С соперниками-баптистами государство покончило, и теперь слуги из народа, то есть баранковцы, открыли новую свою светлую страницу. Стали осваивать и новые специальности лакейского дела, например Костя Петров сделался личным шофером какого-то генерала, и собирался идти дальше — в личные пилоты. Потому на него в родном селе смотрели с уважением, будто он уже рассекал облака своим изящным самолетом, в котором хозяин неожиданно для себя делался гостем, а его слуга — полноправным хозяином, понимающим таинственный язык небес.
— Доченьку мою там никак не пристроить? — спрашивала у будущего лакея-пилота Клавдия Федоровна, его родная тетя, наливая ему третий стакан местного напитка из лесных трав, наподобие самогона, но много вкуснее.
— Что же, для сестренки я, конечно, самое лучшее предложу. Есть один ученый, пока что начинающий, ему домработница нужна. Сейчас, правда, эта работа по-другому зовется, но я не помню, да и какая разница? Домработница — она и есть домработница!
— Ученому?! — Клавдия Федоровна всплеснула руками. В те годы это слово звучало почти, как «святой». Впрочем, работать у святых жителям Баранки не доводилось, ведь у них никогда не было слуг, и потому стать слугой ученого оставалось самой вершиной лакейского счастья.
Вера в то, что великие премудрости, гуляя по плоти ученого человека, облагораживают ее, живет еще и в наши дни, и по тому, что она еще есть, мы можем судить о ее силе в те давние времена. К тому же служение ученому было куда безопаснее, чем какому-нибудь генералу или министру — наказывали их не в пример реже, а награждали — чаще. Работа у человека науки была и почетна, ведь кто знает, сколько гениальных мыслей кануло бы в пучине быта, не будь в ученых семьях домработниц! Выходит, слуги тоже вносили свой вклад в великие открытия и изобретения, в шаги народа по скрипучей лестнице технического прогресса…
В город девушек здесь провожали, как в замужество. Было и новое платье, и праздник всей деревни, и притворные слезы матери, и переплетение одной косицы — в две. Наконец, Наташу довезли до станции, где с положенным плачем посадили в поезд, полностью набив ее купе пирогами и приданым.
Дальше было прибытие, поиски по записанному на бумажке адресу, волнительный звонок в указанную дверь. Страха не было — разве боязно делать то, что когда-то делали все твои земляки и предки?!
Теперь Наталья Ивановна любит вспоминать тот день. Так все таинственно было, загадочно. Давний день был и последним днем ее жизни. После она стала жить жизнью УЧЕНОГО, который, в свою очередь, жил ПОИСКОМ МЫСЛЕЙ. Это, конечно, не означало полное растворение Натальи в ее господине-товарище. Она успела выйти замуж, родить детей и вырастить их вместе с детьми ученого — ее из домработницы перевели в няни. Но все это было связано с поддержанием ученого, даже дети Натальи, и те приняли на себя посильную долю труда. Играя с детьми ученого, они не давали им вносить помехи в отцовский труд, оберегая кристальную чистоту его времени, которое могло быть отдано лишь одному делу на свете — науке. Как-то он рассказывал Наталье о чистоте, в которой должны идти эксперименты, и о том, как он за нее борется и сколько сил ей отдает. Ведь воевать приходится не столько с видимой «грязью», сколько — с невидимой!
Наташе приходилось много трудиться. Дело в том, что Андрей (так звали ученого) был, как подобает людям гигантского ума, весьма рассеянным, и ей вместе с его женой Клавдией частенько приходилось заниматься поисками то пропавших в недрах дома перчаток, то — какой-нибудь сурово важной бумаги.
Вечером все собирались за большим столом — Андрей, его жена, позже — дети, и Наталья. Такими вечерами Андрей любил говорить длинные монологи о науки, иногда рассказывал о чем-то вполне понятно, иногда пускался в путанные рассуждения. Его никто не перебивал — для Наташи это было тоже частью работы, а для супруги — семейной обязанностью.
Наверное, в такие вечера Наташа узнала много больше, чем если бы закончила университет. Впрочем, уже после, она раздумывала, смогла бы окончить учебное заведение, или нет, и решила, что все-таки — нет. Ведь там учат сложные, ветвистые мысли, порождающие порой удивительные картины, комкать до мудреных математических формул, а после чертить их в тетради и на доске. У Наташеньки же мысли так и остались картинками, которые она пронесла в себе через всю жизнь, но так и не смогла их нарисовать. Значит, художественных способностей у нее тоже нет, и вся она — прирожденная домработница, так она, по крайней мере, для себя решила…
Андрей чиркал спичкой, прикуривал, а после долго смотрел на догорающий огонек. В эти мгновения ему иной раз вспоминались давние-давние огни бесследно растворенной в мути прошлого Первой Мировой. Неподвижность той войны, ее любовь к постоянству изгибов линий фронтов на штабных картах, делало крупнейшую мировую бойню в чем-то большой эстеткой. Но вся ее красота опадала, если на линии фронта глянуть уже не с высоты дальних звезд, а хотя бы с птичьего полета. А если спуститься еще ниже, до роста человека, война виделась совсем не прекрасным кровавым комком, подмявшим леса, поля и дороги. Лежачий же не видел ничего, его здесь крепко били, при том, очень часто — насмерть.
Одинаково утонувшие по горло в грязи, дрожащие от холода, почесывающие головы от окопных вшей, на той войне встретились прежде недоступные друг для друга город и деревня. Среди дородных солдат-крестьян, смотрящих спокойными глазами на пропитанную смертью землю фронта, то тут то там попадались худосочные бледные юноши, в глазах которых чувствовался страх, задавленный каменной ногой каких-то идей. Юноши эти были студентами, отправившимися на фронт в качестве санитаров-доброврольцев.
Поначалу солдаты избегали этих странных пареньков. Во-первых, они, только подумать, пошли ДОБРОВОЛЬНО туда, куда все идут по ЦАРСКОЙ ВОЛЕ. Выходит, они обидели Государя, присвоив его ВОЛЮ себе! Вдобавок, эти городские мальчишки постоянно рассказывали солдатам что-то столь заумное, что и не разберешь, за кого они — за нас или за вражин. Потому более всего боялись получить рану и попасть в руки этих санитаров, у которых, видать, один Бог и знает, что на уме.
Чего только не говорили на фронте. «А что как они чуму какую пустят? У нас говаривали, будто раз дохтура холеру пустили, их за то били!». «Я слыхал, что дохтура собакам и кошкам пилюли дают, штоб те помирали, это зовется — опыты. Што если санитарики эти и нам тоже — пилюли, что своим собакам!». «Может, они по наши души пришли? Тебя, к примеру, ранит, ты и слова сказать не сможешь, мычать сил не будет. А они возьмут, из тебя душу и выпьют, бесам ведь «нет» сказать надо, а безмолвие для них — что полное согласие!».
Но после солдаты увидели, что вражьи снаряды выбивают жизнь из санитаров точно так же, как и из них. Значит, они из одного теста слеплены — фронтового, солдатского! После бывало, что сам смертельно раненый санитар из последних тающих своих сил вытаскивал из-под летяще-снарядной смерти раненого солдата, а то и двух. Особенно же полюбили солдаты санитаров за спирт, который был у них среди прочих лекарств. Если уж у них такая полезная вещь есть, то они уже точно — свои!
Менялись и сами санитары. Они научились курить вместе с солдатами махорку, пить спирт, обросли щетиной. Говорили они теперь на том же языке, что и все загнанные на узкую полоску перепаханной свистящим железом земли — окопно-фронтовом. Университеты, трамваи, авто сделались им также далеки, как и плечистым крестьянам, только для них они ушли в прошлую жизнь, в то время как для переодетых в мундир землепашцев они были в жизни другой. Но не велика ли разница, ведь и первая жизнь и вторая были одинаково недоступны в пропахшем морозной сыростью окопе, когда руки обхватывают трепещущие в жестокой судороге ступни?
Война шагала то вперед, то назад, топталась на месте, и запертым в окопы людям мнилось, что никогда уже не будет ничего на свете, кроме холоднющих окопов да неумолкающей железной песни. Менялись лишь времена года, но каждое несло лишь злые дары. Зима — черные ветки отмороженных рук и ног, весна — полные талой воды окопы, в которой солдаты не отмораживали себе никаких частей, но умирали целиком. Лето несло новые бесполезные наступления, наматывало новые жизни на пулеметы и штыки. Осень давила тоской по родным краям, пропитывая тела тоскливой моросящей водой.
Был среди санитаров и Андрюша, очень любивший свет. Нет, разумеется, свет любили все, от последнего ротного дурачка до, наверное, и генерала. Но Андрей любил свет по-особенному, он много рассуждал о нем, удивляя не только солдат, но даже собратьев — санитаров. «Может ли быть такой свет, чтоб не было тени?» Что тут ответить? Конечно — нет! Ведь где есть свет — всегда должна быть и тень, как же иначе! Даже от солнышка, и то тень всегда кроме полдня есть! И от свечи в Храме Божьем есть! Что тут говорить о какой-нибудь лучине или лампе-коптилке? «Может, солнышко далеко, потому его свет приходит к нам слабеньким, и дает место тени. Вот если бы сделать его близко, рядышком!» Ну что тут ответить? До такого не всякий и дурачок додумается, а об умниках уж и говорить нечего, те больше всякие беды да войны выдумывать горазды! А он дальше выдумывает «Может, потому зло и есть, что добро у человека тоже где-то далеко. А сделать бы его близким — и зла бы не было, и война бы кончилась!» Ну, это известное, старое «если бы да кабы»!
Но все, что говорил Андрюша звучало как-то чисто, как удивление дурачка Вани аэроплану. Оттого его слова заумью никто не считал, и для солдат этот санитар был своим в доску.
Однажды солдат Вася угостил его махоркой, свернув из газеты «козью ножку». Но санитар вместо того, чтобы скорее зажечь ее и втянуть в себя горько-вкусный дым, неожиданно самокрутку развернул, правда табак он аккуратно ссыпал в ладонь.
— Ты чего? — удивился Василий.
— Знаешь, что тут написано? — ответил бывший студент.
— А мне чего? Я все одно читать не умею! — усмехнулся солдат.
— Ладно. Будь другом, сверни из другой газеты, а эту я тебе потом все одно отдам, как прочту! — взмолился Андрей.
— Мне не жалко, — пожал плечами Василий, — Только бумажку потом верни, с ней сейчас ох как туго!
В обрывке статьи говорилось про опыты Рентгена, который открыл чудесные икс-лучи, умеющие просвечивать все что угодно. Вот он, свет, у которого нет тени! Наверное, он и Землю насквозь просветит, и Небеса, все дело лишь в мощности! Мысль была радостна, и Андрюша тут же поделился ею с Васей.
— А этот Рент Гена, или как там его, он чего, немец? — недоверчиво ответил солдат, — Мало им пушек да пулеметов, они еще лучами воевать удумали! Вот гады!
— Может, и не воевать… Об этом пока речи нет…
— Знаем мы немца, что не придумает, так все чтоб нас лупить! — огрызнулся Василий, — А газетку мне скорее отдавай, я ее скурю сейчас! Не хочу, чтоб о чертовых лучах было даже где написано!
Андрей отдал газету. После этого дня он часто делал опыты — брал коптилку и подносил к ней на разные расстояния свою руку. Другого «научного» оборудования на фронте не было. Ничего открыть санитар, ясное дело, не мог, а простенькие «опыты» помогали гулять его мыслям, направляя их в сторону горящего на востоке Солнца.
Война кончилась. Линия фронта, не сделав шага, просто растаяла, как ледяной гребень в жаркий весенний день, и потоком мутной революционной воды потекла сразу в обе стороны — и в Россию, и в Германию.
Андрей в прокуренном вагоне, где слова застревали в потном и дымном воздухе, ехал домой. С собой он не вез ни орденов, ни побед, которые в омуте революции обратились лишь в свинцовые грузила. Зато он вез много-много мыслей. Эта картина отпечаталась в Наташе, хотя она никогда и не узнает, так ли было все на самом деле. И, ясно, воображение Натальи увидело совсем не то, что проникло когда-то в глаза Андрея Дмитриевича.
На самом деле Андрей Дмитриевич родился много позже Первой Мировой, и эта история никак не могла случиться с ним. Ее рассказал ему отец, учитель физики, но она так потрясла маленького Андрюшу и так живо представилась ему, что определила его дальнейший путь и интерес. Он даже начал те же «опыты» со светом, что и неизвестный санитар-доброволец, который, наверняка, растворился где-то в пучине Гражданской Войны. Где легло его тело — никто не знает, душа, наверное, ушла в Небеса, ведь по рассказу она была чистой… А мысли продолжили свою жизнь, полностью войдя в Андрея Дмитриевича. Они настолько слились с ним, что жизнь неизвестного физика-любителя улеглась в его жизнь, и домработница Наташа, выслушав ее историю, даже не подивилась, отчего ученому лет много меньше, чем должно было бы быть. Хотя, чего ей дивиться, в сознании Наташи физик сразу сделался живущим вечно…
Детство и молодость у Андрея были вполне спокойными. Только большую квартиру в центре Москвы власти обратили в коммуналку, и за стенкой всегда кто-то топал, кашлял, шуршал, а то и на кухне у любимого дубового столика Сахаровых вертелся. Но Андрюша почти не обращал на них внимания, едва научившись читать, он буквально провалился в мир отцовских книг. Лишь иногда его отправляли к бабушке, которая читала внуку Евангелие. Слова этой Книги сливались с его мыслями, ведь в ней столько раз упоминался льющийся с небес Свет. И Андрей не сомневался, что Свет, о котором говорили уста бабушки, не мог отбрасывать теней. «А если сделать такой свет на Земле, то он, наверное, достанет до Небес, до Бога», сжимала его сердце необычная мысль. Наверное, та же самая, что была и у давнего добровольца-санитара Первой Мировой.
Однажды Андрей рассказал жене Наташе новую физическую теорию, по которой все элементарные частицы, из которых состоят вещества — суть колебания света. Наталья задумалась, и тут же сказала:
— Ты знаешь, а я ведь всегда так и думала. У моей мамы есть дома ткацкий станок, и на нем вырезаны солнышки. Из нитей на нем мама ткала полотенца для продажи. Нитка за нитку — и получалось полотешко с узором. Иногда в окошко падал свет и играл на нитях, которые в станок заправлены были. Казалось, как будто мама из лучиков ткет!
— Вот бы превратить кусочек какого-нибудь вещества в свет, чтоб люди знали, из чего все вокруг сделано, и из чего они сами! — неожиданно сказал ученый.
— Только зачем. Все равно это людей не изменит. Ну, подивятся они этой мысли, а потом к ней привыкнут, как ко всему привыкают, — ответила домработница.
— Все-таки этот свет получить надо. Он же будет самым сильным, значит и до Неба достанет… — задумчиво сказал Андрей Дмитриевич.
В эти дни он уже раздумывал о том, как создать маленькое солнышко, помещенное на Землю. Он уже видел тот самый яркий из всех светов, который озарит Землю, вырвется в небеса, и, конечно, не отбросит тени. «Человек — образ и подобие Господа. Сказано загадочно, но загадку эту легко разгадать, если не думать, что мы похожи на Господа, Который объемлет все видимое и невидимое тем, что у Него тоже две руки, две ноги и голова. Нет конечно нет! Образ и подобие в том, что Господь наделил человека главным, что было у Него — возможностью творить. Господь прежде всего создал свет, а я — человек, его образ и подобие! Значит, я тоже способен сотворить свет!», раздумывал ученый. Покусывая кончик карандаша, когда комариные рои мыслей никак не желали собираться в одну большую Мысль, он раз за разом повторял себе слово «со-здание». Его слышала Наташа, когда тихонечко, чтоб не потревожить гения, протирала пыль на полках шкафов его кабинета. Или когда приносила чашечку кофе с пирожным, так незаметно, чтобы ученому показалось, будто они появились сами собой.
И вот один раз она задержалась в его кабинете, чтобы поднять с пола оброненный лист, на котором, наверное, было написано что-то очень мудреное, далеко-звездное. Ее уши в это время ласкал шепот Андрея Дмитриевича «со-здание, со-здание». Внезапно слово это как будто вспыхнуло перед ней, превратив свой тайный смысл в столь явный, что ее губы сами собой разомкнулись и выплеснули его. «Создание — соединение из чего-то маленького чего-то большого-большого!», прошептала она и тут же закрыла руками рот. Она испугалась своего языка, который будто показал свою волю. Он вроде как обратился в еще одно живое существо. «Вдруг я разорвала какую-то мысль в его голове, и она теперь обратилась в ненужные ошметки, из которых уже никогда ничего не сложится. Я не дала ей дозреть, погубила ее завязь, и теперь у нас не будет чего-нибудь очень важного, например — оружия для победы над всеми врагами, или новой лампы, которая сто лет светит…», подумалось Наталье. Когда она заметила, что Андрей Дмитриевич пристально на нее смотрит поверх очков, ей захотелось обратиться в чешуйку лака на паркете, что блестел у нее под ногами. Но ученый улыбался.
— Вот именно! — обрадовано воскликнул он, и в порыве радости начертил что-то прямо на столе (исчирканная бумажка съехала в сторону), — Соединение!
— Я играла с малышами, мы шарики и кубики складывали. Из кубиков — квадратик, а в центр — шарик, — словно оправдываясь, начала пояснять Наташа, но оборвалась на полуслове.
Андрей Дмитриевич впился карандашом в свежий бумажный лист, будто желал явить чудо здесь и сейчас, под потолком своего тихого кабинета. Чудом трепетали кончики его волос, чудо выглядывало из глаз, выдыхало из ноздрей. Вот-вот и свершится… Свершиться…
Наташа замерла. Замерли и дочки ученого, заглянувшие в кабинет отца, чтобы вернуть из него Наташу в мир своих игр, в которых чудеса свершаются каждое мгновение. Должно быть, они ничего не поняли, они лишь повторили свою любимую няню.
Но… Чудо свершалось на бумажном листке. Оно расстилалось на нем паутиной формул, богатых очень мало кому понятными буквами, знаками и символами. Хоть бы маленький, примитивный значок, но зато понятный всем, вроде по-детски нацарапанного карандашиком солнышка. Но нет, математическая гладь листка оставалась беспощадной к людям, живущим за пределами этого мира. Она не пускала их в себя, запутывала в круговерти тайных знаков, каждый из которых был вроде и ясен, но все вместе они обращались в сгусток тайн.
Сахаров тем временем думал о соединении частиц самого простого, и вместе с тем — самого всеобъемлющего из веществ, что слагают ткань мира, водорода. Из расчетов выходило, что их единение потребует немалой энергии, но породит ее еще больше. Если энергии будет очень много, то к слиянию станут приходить новые и новые атомы водорода, и… Весь мир обратится во вспышку чистого света, у которого не может быть тени, ибо не останется уже ничего, что сможет ее отбросить.
Главная формула готова. Ее предстояло еще дорабатывать, потом делать из нее выводы, подходящие для практических испытаний. Но главное действие свершено именно сейчас, и автор радостно обнял своих детей, жену и няню-домработницу. Он готов был обнимать каждого, кто оказался бы сейчас рядом с ним. В глазах физика плясали отблески великого света, и ему чудилось, будто под ногами был не паркет родной квартиры, но пляшущий светоносный зайчик.
Такой радости Наташа не видела никогда, ни в себе, ни в других. Она не переплавлялась в какой-то праздничный шум или иную суету, ей не было надобности разменивать себя на житейские мелочи. Она струилась сквозь мгновения времени, текла через предметы и человеческие тела. Это был взрыв чудовищной мощи, но он был бесшумен, и не осязаем. Он проникал в каждую частичку тела и души, и приводил их в счастливый трепет.
Так и жили они несколько дней, опьяненные нескончаемым восторгом. Все в те дни было легко, и они вошли в Наташину память, как сердце всей ее жизни. Лишь потом она поняла, что не ведала, чему ликует, ибо источник радости бил из другого человека, из физика Сахарова.
Когда веселье осело в их душах золотой пылью, глава семейства снова взялся за работу. Но теперь он не сидел в своем кабинете, отвернувшись и от горячих ласк солнышка и от холодных приветов луны. Он то и дело куда-то ездил, прихватывая с собой каждый раз по целой кипе бумаг, не умещавшихся даже в портфельчик. Иногда и к нему приходили гости, будто впитавшие все серьезности этого мира. Они сдержанно здоровались с домочадцами и молча шли в кабинет физика, а потом так же строго из него выходили, не принимая в себя ни сторонних слов, ни угощений.
Где-то что-то происходило. Об этом говорили отлучки хозяина, делавшиеся все более частыми. Наташа скучала без Андрея Дмитриевича. Ей стало казаться, будто она выпала из делания великого света, о котором говорил он. Наташа не могла сделать даже такого пылинкового вклада, как принести ему чашечку кофе, которое могло бы помочь его мыслям взобраться на сверкающую солнечную гору (по крайней мере, так она надеялась). Физик жил множеством забот, но его дела лежали уже снаружи дома, где-то в большом мире, о котором Наталья мало что знала, и оттого она его очень боялась. Ее страшил даже запах, который приносили на своих пальто важные гости — пахло, как круглая печать, что на паспорте.
Наконец, Андрей Дмитриевич объявил, что отправляется в важную командировку, в некое секретное место. А еще через пару деньков неожиданно сказал, что ему разрешили взять с собой обслугу, то есть — Наталью, а жену и детей, разумеется — нет. Соображения начальства понятны: сам ученый, как отец-основатель, разумеется, не может не присутствовать на опасных испытаниях, но к чему подвергать лишней опасности его супругу, а тем более — детей. Обслуга же — другое дело, она всего лишь пара дополнительных рук, освобождающая своего хозяина от много необходимого, но отвлекающего. Если ученого не будет сопровождать обслуга, то кто же напоит его чаем-кофе, подаст в нужный момент нужную вещь, а, быть может, и спасет ему жизнь, кликнув, если потребуется, помощь?! Потому такое решение вопроса не удивило ни Андрея Дмитриевича, ни его семью.
Наталья собирала в поездку вещи Андрея Дмитриевича — любимые носовые платки, рубашки, полотенца. А сам физик радостно ходил по квартире, говоря о будущем своего детища. Он ни то мыслил вслух, ни то читал лекцию невидимым слушателям, ни то изливал в слова свое торжество.
— Придет время, и мы зажжем новое солнце. Здесь, на Земле! Это сейчас энергия синтеза ядер может быть выброшена лишь взрывом, когда-то то же самое было и с тепловой энергией. Да-да, все тепловые машины произошли от пушки. Однажды ученого Папена посетила идея заменить ядро — поршнем, с этого все и началось! Так же и с земным солнцем. Гореть оно может в безвоздушном пространстве, удерживаемое магнитными полями, и создавать такую установку можно начать уже сегодня. Когда люди получат такую силу, они смогут направить ее по удивительным путям, которые нам пока еще и не очень известны, и, в конце концов, пройти сквозь холодный космос, как палец через бумажный лист!
Наталья молча собиралась. Сказать ей было нечего, она могла только слушать, но впитывать слова гения так старательно, что в ее душе отпечатывался даже каждый его вздох и нечаянный глоток воздуха.
Они отправились к МЕСТУ, которое оказалось вовсе не таким, каким представляла его Наталья, то есть напрочь лишенным какого-то торжества или величия. Маленький городишка, затерянной среди сухопутного степного океана. Дальше пришлось добираться на скрипучем стареньком грузовике, притащившим их в зеленый от обилия солдат поселок. Для жилья Андрею и Наталье отвели две смежные комнаты в наспех сооруженном бетонном домике, за стены которых легко проникали полные скрипучего песка степные ветра. Наталья разложила вещи, старательно заткнув тряпками все щели несуразного жилища, которые, конечно, остались незаметны для ученого. Дома, то есть в домике, он находился немного. То и дело лишенная замка дверь широко отворялась, впуская военных с блестящими погонами. Те, у кого погоны блестели меньше, приносили Андрею Дмитриевичу разные бумаги, у кого больше — забирали ученого с собой. А Наталье, искавшей какого-нибудь себе занятия, оставалось лишь все новые и новые разы вытирать пыль, количество которой после очередного порыва ветра с лихвой восстанавливалось.
На второй день Андрей внимательно посмотрел на Наташу, и шепотом бросил ей одно коротенькое слово «завтра». О том, что же случится завтра, Наталья переспрашивать не стала. Все было и так ясно.
Впрочем, следующий день не принес ничего нового. Ученый с утра куда-то собрался, потом к ним пришли трое полковников, и вместе с ними Андрей Дмитриевич куда-то уехал. Оставшись одна, Наташа принялась в очередной раз обтирать пыль, что можно было делать бесконечно. Временно покончив с пылью в комнатах, она решила очистить от нее окна, и, открыв настежь окно, влезла на подоконник.
На мгновение она отвернулась от водянистой тряпки, и обратила свой взгляд в сторону бескрайнего поля, на котором и была поставлена бледная точка этого нелепого поселка. «Наверное, степные ветры скоро сотрут эти домики с глади широкого поля так же легко, как я стираю пылинки со стекла. Чужой он для степи, не нужен он ей», подумалось Наташе. И в этот миг она увидела, как из-за горизонта поднялось в небо… второе солнце.
Пышущее жаром, оно сияло над полем. Крошечное, по сравнению с небесным собратом (или сестрицей, ведь в солнышке навеки слиты и мужское и женское начала), оно быстро исчезло.
Волна горячего воздуха ударила в окна, с грохотом хлопнула распахнутыми рамами, осыпав комнату ни то бриллиантовыми, ни то стеклянными брызгами. Наташа едва лишь успела отскочить. Среди ясного неба раздавался гром, домик покачивало, как старенькую ладью, застигнутую непогодой.
Но скоро все улеглось, и у Наташи появилось новое дело — сбор осколков. Этому она и посвятила вторую половину дня, а потом и начало ночи. Лишь к полночной луне порядок в жилище был восстановлен, если, конечно, не считать вылетевших навсегда стекол. Сквозь пустые окна в комнату доносился горький запах степных трав и еще привкус чего-то дымного, горячего.
Андрей вернулся утром. Он уселся возле выбитого окна, и стал рассказывать о том, как перед ним выросло его рукотворное солнце, когда он приник своими глазами к узкой щелочке наблюдательного пункта. Рассказывая, он будто погружался в то мгновение, и на его лице вспыхивала радость, оставленная новорожденным солнцем. Но, по ходу рассказа, веселье гасло, вместе с рано умершим рукотворным солнышком.
Поле, над котором произошло чудо солнцерождения и солнцесмерти, еще долго оставалось красным от жара. Лишь на закате небесного солнышка ученый вместе с военными смог покинуть свое укрытие. Поле теперь напоминало большую городскую площадь — земля спеклась и затвердела, обратившись в подобие асфальта. Военные говорили о технике, которую оставили на поле перед началом испытания, и которой теперь здесь не было. Ни в своем первоначальном виде, ни в виде обломков, она словно вообще испарилась.
«Так и есть, испарилась», подтвердил мысль ученый. Они шагали по эпицентру взрыва, к тому месту, где земля разверзлась широкой воронкой, напоминающей спуск в подземное царство, каким его видел Данте.
Физик огляделся по сторонам, и остановился. Его внимание привлекли к себе распластанные на земле тени. Вот тень танка, дальше — тень броневика, а еще дальше — тень несчастной собаки, которую, видимо, тоже привязали здесь для науки. Все они четко отпечатались на мертвом поле, как на фотопленке. Сахаров присел возле одной из этих теней, и внимательно рассмотрел ее. То была тень одинокого дуба, который видимо, рос здесь до взрыва, один посреди голой степи.
«Видно, в момент взрыва дуб испарился, но успел ослабить поток лучей к земле возле себя», сообразил ученый. Он поднялся, и тут же себе под нос добавил «Выходит, и у такого света тоже есть своя тень, причем тень его остается навсегда».
Военные его не слушали. Они наперебой обсуждали возможности применения чудо-оружия, уже не повергающего противника, но оставляющего от него лишь неподвижные тени. Воображение рисовало целые страны, обращенные в тихие и безобидные тени, по которым можно безбоязненно идти, на которых можно даже лежать.
Андрей Дмитриевич впал в тоску. То была тоска человека, достигшего вершины горы, но не способного продолжить свой путь вверх, ступив на небо. Дальше остался лишь один путь — вниз, к подножию, к суетным земным лаврам. Все, что должно было быть сделано — уже сделано, и если к ученому не сошел свет, не оставляющий тени, значит такого света вообще не может быть.
Среди этой тоски в семье ученого стряслась беда. Тихо и скоропостижно, словно отравленная ядом тоски мужа, умерла его жена. После этого Сахаров провалился в свои мысли. Перед его глазами все время проплывала затвердевшая земля полигона, усеянная беззвучными тенями. Может, все после смерти обращаются в такие вот тени, только лежащие не на земле, а на чем-то другом. Не все ли равно тени, где лежать?..
Жизнь кончилась. По всему выходило, что теперь оставалось либо умирать, либо рождаться заново. Наталья это чуяла, но раз хозяин был жив, то она все равно продолжала ему служить. Только делала она теперь это молча и бесшумно, не перекидываясь с ним ни одним словом. Она ничего не могла сделать с его тоской, и потому ей оставалось лишь не примешивать к ней свою суету.
Так прошло несколько лет. В доме Сахаровых, который покинули выросшие дети, отчего-то делалось все темнее и темнее. Словно тени, отброшенные рукотворным солнцем, собирались здесь и мало-помалу сгущались. Вот они сделались уже осязаемыми, правда, пока еще как легкие дуновения, мало чем отличимые от обычных сквозняков.
Но вот в один из дней тени окончательно загустели, обросли плотью, и обрели вид неприятной темной женщины, в глазах которой как будто плескалось ведро темной воды. Этими глазами она смотрела на ученого, и Наталье было отвратительно оттого, что такой взгляд отправляется к человеку, зажегшему рукотворное солнышко.
А он этого не замечал, и отвечал темной женщине наивным взглядом человека, умеющего удивляться при виде того, что давным-давно всем известно. Наталья чувствовала, как из него изливалось неуловимое, на что она никогда не смела претендовать, ибо сама — всего лишь обслуга. Имя тому неуловимо-воздушному потоку — любовь, она невидимой разноцветной рекой изливалась из души Андрея и терялась в пучине черной женщины. Она только лишь поглощала, но ничего не порождала. Быть может, это безмолвное уничтожение душевного потока порождало в Андрее страстное желание дарить его еще больше, на том и зиждилось строение этой странной любви.
Однажды она краем уха услыхала их разговор, который доносился через открытую дверь большой комнаты, по другую сторону которой Наталья старательно вытирала пыль.
— Я понимаю, что ты искал абсолютный свет. Но пока ты брел вверх, на вершину своей горы, у ее подножья крутились стаи жадных волков, дожидавшихся, что упадет к ним с вершины, пока ты ищешь свою звезду. Они дождались, к ним упало самое главное — твоя звезда, которая в их красных глазах — всего лишь оружие, которым можно испепелять других!
— В чем тут моя вина? — спокойно спросил Андрей.
— В том, что взбираясь на гору, ты не огляделся по сторонам, не подумал, в какой стране ты совершаешь свой поиск. Я согласна, что твоей воли в том не было, но ты наградил самым страшным оружием того, кто его обязательно когда-нибудь применит. А такая война — это даже не миллионы, но миллиарды жизней, быть может — гибель всего человечества. Она пока не свершилась, но ее возможность уже лежит на твоей совести! Значит, твоя вина — уже в тебе, она ныне пропитала твою душу…
Наталье показалось, что теперь хозяину доставляет удовольствие чувствовать себя виновным. Он будто нарочно вытаскивает из женщины-тьмы новые и новые доказательства своей виновности, чему она очень рада, и в каждое мгновение охотно выдает их десятками. «Конечно, ведь он так и не нашел свой Абсолютный Свет, у которого нет тени», подумала Наталья. Но на душе ее сделалось гадко. Она с громко и с отвращением плюнула на свою тряпку.
В разговоре за дверью настала короткая пауза. Должно быть, звук ее плевка был услышан. Андрей, конечно, о нем даже и не подумал, ничего не понял. Но она… Она, конечно, все поняла сразу.
На другой день Андрей мягко и даже ласково сказал ей, что они хотят поменять домработницу. Конечно, из сочувствия Наталье, ведь ей уже тяжело столько работать. Он, конечно, просит прощения, но на увольнении Наташи очень настаивает его будущая жена. «Ревнует, наверное. Но что тут поделаешь?! Я уже старый, и вот, поди ты — влюбился, без нее не могу…», виновато промолвил он. За последнее время он хорошо привык к тому, что всегда и во всем — виноват. Как говорится, семь бед — один ответ, и если уж смертельно виновен перед всем Человечеством (попробовать хоть представить его себе!), то что добавит вина перед какой-то домработницей, хоть и давней, хоть и любимой!
В последний день своей работы у Сахарова, Наталья видела включенный видеомагнитофон, по которому шел какой-то привезенный из-за океана фильм про ядерную войну. Трое обреченных бродили по замерзшей и обезжизненной Земле, разыскивая свои шансы на выживание, и не находя их. Вернее, судьба будто проводила над ними последний в истории людей эксперимент, и не давала им погибнуть быстро и без мучений. Им попадалась то гнилая морковка, то промерзшая картошка, что отталкивало их смерть чуть-чуть вперед, но не прогоняло ее. Хождение среди бескрайних руинных пространств не имело смысла — все равно никуда не придешь, но, в то же время, было и необходимо — ведь идти все же куда-то надо…
Наташа поразилась, с каким вниманием черная дама смотрела на лицо ученого, чей взгляд был прикован к экрану. Она глядела на него так, будто это было не лицо, а яйцо, из которого вот-вот должно вылупиться существо абсолютной вины. Какое оно будет на вид — Наталья тогда не знала, и узрела его много позже, уже после смерти физика, когда возле Петербургского Университета появился этот горе-памятник.
Наташа тогда поняла, к чему ревнует ее на самом деле черная. Не было сомнений, что ревновала она к тому дню, когда в мыслях физика на мгновение вспыхнул Абсолютный Свет, не оставлявший теней и пронизывающий разом все миры всех Вселенных. Тот день навсегда запечатан в душе Натальи, и черная дама это чует, потому как тьма всегда почувствует своего абсолютного врага — яркий свет. Она боится, что былое, чего доброго, возьмет да и вырвется из нутра Натальи, повернет время вспять, и снова воротит тот день, только уже в ином обличии. Кто знает, быть может в этом вернувшимся дне физик свершит-таки свое открытие, и лучи уже нового света не оставят и следа от сгрудившейся над Землей тьмы? Конечно, тьма не может, не должна покорно ожидать свою погибель, она обязана воспротивиться ей, заранее отвести от себя возможную угрозу. С тем и явилась сюда черная женщина…
В родную деревню Наталья возвращаться не стала. Она отправилась в Петербург, где теперь жил ее сын, у него она и поселилась. До самой его смерти она наблюдала за жизнью своего бывшего хозяина, бывшего Ученого. Обратившись в живой репродуктор, он повторял своим голосом чужие мысли, и Наталья подумывала о том, не забрана ли уже его душа. Она знала, что окажись в этот момент рядом с ним и раскрой память о давнем дне — он все равно не внемлет, и будет повторять чужое, обратившись в прикованную к трибуне мясную куклу. За повторение этих слов, проклинавших его былую жизнь вместе с не вернувшимся Днем Света, ему даже вручили премию имени изобретателя динамита. Конечно, он заслуживал всех премий этого мира вместе взятых, но было это, когда из-за степного горизонта вспарило второе, рукотворное солнышко. Премия же изобретателя взрывчатки — сама как взрывчатка, и взрывается она лишь по воле подрывника. Потому и рванула она не тогда, а теперь, когда получать ее отправился уже совсем иной человек, сохранивший лишь остатки прежнего обличия...
Камень вины, приобретающий с каждым днем все больший и больший вес, нельзя нести долго. Очень быстро разросшись и отяжелев, он впечатает несущую его сгорбленную фигуру в землю, а сам обернется камнем надмогильным. Так вскоре и случилось. А еще через несколько лет в Петербурге появился новый памятник, который, конечно, никого не удивил.
Бабка Наталья продолжает смотреть на бронзовую «соплю», и… не видит ее. Перед ней — не имеющий ни начала ни конца свет того далекого дня, пронзающий Вселенную и другие Вселенные, если они имеются в будто бы бездонном шкафу Бытия. Этот свет — Абсолютный!
Товарищ Хальген
2011