Top.Mail.Ru

sotnikovёжиковые рассказы

с колючим добром
Проза / Рассказы09-10-2013 10:45
Ёжиковые рассказы из повестей и романов


Живёт в соседнем поъезде один антон. Стареющий мужик уже, хотя больше мужчина что по стати, что по характеру, которого у него нет — я знаю его с малых лет. Нынешняя молодёжь рифмует имя его с плохим непотребным словом — но и мы, будя знали это слово в своём далёком детстве, тоже бы рифмовали. Потому как и тогда, и сейчас, в антоне мало есть человеческого: он всеми повадками похож на резину, в которую можно засунуть и хер, и огурец. Раньше он жил под жестокой пятой своей матери, под мозолистой пяткой трудяги, и именно она тогда наполняла его резиновую оболочку. Эта пятка ходила с ним в школу скандалить за плохие оценки, танцевала в балетном кружке, и даже дралась с пацанами за любые обиды антошки. Она пристрастила его к церкви, как причащают ко пьянству или к наркотикам — когда у него ещё разума не было, чтоб библию разобрать или воспротивиться. И оттого что он не принял веру душой — а только материнским наказом — то в последующие годы и бросил недоучкой свою духовную семинарию, куда так вдохновлял его сияющий крест. Оказалось, церковный труд паче мирского тяжёл, и человеческая немощь бессильна перед греховными соблазнами, если внутри не железный стержень а гниющий костяк.

Да чего я тут долго сусолю, как ос карамельку: приходит мой малый сегодня домой, и глаза его солнышки, а с губ слетает всякая дрянь. Про то, что этот вшивый лохматый поп обвенчал их с соседской девчонкой по всем своим поганым обрядовым таинствам, а потом не тая показал им картинки, где голые голых пердолят.

Я поначалу не врубился; думал — он байку рассказывает из телевизора, которых сейчас хоть пруди в любых новостях. Ну а когда понял, то через три ступени помчался вниз, расшерепив все двери своими проклятьями. И только у поповского тухлого номера резко затормозил, разгоняя чертей в своём сердце. Отмахавшись, загнав их под грязную половицу, звоню.

— Кто там?высокий голос дедушки мороза словно рад каждому гостю, и встречает того подарками.

— Открывай, расстрррига! А то дверь наизнанку выверну, с тобой вместе.

Тишина сразу как в морге, где под ботинками только иней шуршит. И вдруг я вижу, что дверь начинает закрываться — она была гадом отпёрта, детишек ждал.

Ну я и влепил в неё ногой, благо что она вовнутрь отворялась. И не давая с пола подняться, сев коленом прямо в кровяной хлебальник, шепчу чтоб соседи не слышали, они ж теперь повылазили, равнодушные крысиные морды:выжжжги во лбу себе, второго раза не будет. Сгниёшшшь в тюрьме, там тебе бродяги сразу петлю накинут.

============================================================


Поминальные столы накрыли во дворе. Стоят кувшины с горевальной простоквашей, хлеб в мисках старухами омолитвен, мясо, каша, овощи. Конечно, вино домашнее. Отец Михаил поднял чарку: — Пощади, господь. Прими в благословенное небытие праведную душу, дай сил нам вынести беды нынешних дней, сохрани детишек сердца в беспамятстве и мироволии. Живи, добро, на свете белом, оберегая людей от сатаны.

Один истинный страдатель среди нас, — дед Пимен пригубил и обвёл всех пламенным взором. — Господь человеческую боль пока ещё через себя проносит как чашу терпения, но уже и ему на небе невмочь от наших земных скандалов. Мы ему мало помогаем своей мощью, а боле зарываемся в норы да расползаемся по тёплым кроватям. Наверху в это время бодяжит взвесь гнойная, поганя и нашу чистую кровушку. Потому нам, человекам, пришла пора вместе наступать против гнобылей.

Ерёмушкин, а где гнобыли живут? — Умка тряхнулся на его коленях и глазёнки поднял.

Ерёма обнял махонькую голову, в нутрь дохнул: — Везде, где мы. Но не бойся, распознавать их да обороняться я тебя обучу.

Поп наставительно уел старика: — Куда ты, Пимен, наступать собрался? Ещё одну войну затеваешь.

Отец Лёнькин, большой Никита, сцепил ладони чтоб не разорвать их больше, набычился: — А зачем бог всегда там, где спокойно и бесов нет тридушных? Куда зло стремится, он не желает воевать. Бейте, говорит, вороги меня по одной щеке, а другую сам подставлю.

Это горе болтает, не ты. — Священник тяжко вздохнул, тоскуя верой: трудно возрастить в благости перепуганный мир. — Поймите, души замороченные, что господь обладает даром убеждения, доверительно и свято расказывает смертным о могуществе добра, наставляя их к истине, и незачем ему при власти вселенской сильничать на мелкую злобу. Ну какой настоящий богатырь ребёнка обидит?

Да разве нынешняя бойня это мелкая злоба? — вопросил звонко Пимен, наскоро вытянув сигарету из чужой пачки. Разволновался. — Армия должна бы народ оберегать да землю родную хранить от ворогов, а она огромной силою накинулась на маленькое племя наших товарищей, что решили жить по старой свободе своих предков. Потому что армейцы всегда на стороне властителей, которые им денюжки платят, от людей вольных. И любое желанье народа, чтоб в действии свою власть забрать из грязных рук — бунтом обзывается. Солдаты ведь из простых балбесов как мы, из деревенских — их обмануть много ума не надо.

После любого бунта, революции ль, к высоким должностям всегда пробиваются трусливые горлопаны. — Чтобы не быть похожим на таких, отец Михаил вразумлял тихо. — Вот и на той нашей далёкой земле силу над честными людьми взяли паразиты, князьки местные. Решили они свою революцию ещё дальше продвинуть, целое мировое полымя раздув. А справедливо ли, мои сородичи, если б они к нам пришли, заставив грозой жить по ихним законам? — Михаил возвысил голос, будто с приступки взошёл на амвон. — На нашей земле проповедует только Христос, здесь его вотчина и ничья больше.

И всё же скажи мне, отец Михаил, почему господь сам карает мало? — Зиновий путал поповские глаза своим настырным взглядом. — Может, чтобы зло насовсем не пропало, вкус не забылся. Что получится при всеобщем добре да любови? — хаос.

Нет, ошибаешься. Лишь хорошее есть в мирном житие при соблюдении христианских заповедей. Никто не убьёт, не предаст, лаской и заботой мы друг перед другом отметимся. Наказывать же смертью господь не хочет, потому что для людей жизнь дана, для творения ими веры своей, хоть даже человек тот чудовище. Познать бога, перелицевать тело и душу в красоту небесную — для сего мы рождаемся.

Выходит, я Тимошке добро, — Пимен хватнул с миски абрикоску и перекинул на другой край стола, — он дальше два добра Ваське, а тот уже чужому прохожему четыре. Кудимово благолепие! мне вернётся столько радости безмятежной, что сердце моё в ливерный мякиш оборотится, и любая поломанная механика станет душевнее меня, людомира. Человек есть скопище самых разных чувствований, и должен собой оставаться. А ежли я буду во всём подобиться господу, то он за меня мою жизнь проживёт.

Но мне его алилуйя ни к чему, — развязал тут Никита свой пьяный язык, все узелки на нём, стянутые для долгой памяти. — И твоя, поп, тризна уму да сердцу не прикипела. Плохо ты знал сына младшенького, гадами убитого — а в поминальной песне должны биться по ветру ангельские его крылья, сдувая со лба тёмные кудри, чтоб задохнулось время от горячих кровинок воздуха, чтоб захохотал мальчишка во всё горло, опрокидывая голову к синему небу.

Священник склонил голову, сжал в кулаки сильные руки. — Я сострадаю горю неизбывному, с вами вместе скорблю. А таинство я исполняю по обычаям праведных предков, блажуя в рай бессмертную душу.

Еремей сурово взглянул на Никитку; и прощение попросил за всех страждущих да горемык, кто лихо маял и ополчается теперь на веру: — Много я слышал нападок на бога, церкви упрёков. В жадности, злобе винят, что на костях вековых христианство в крови плавает. Подлые аспиды, фарисеи лживые гноят человечьи души, рушат своим блудием храмы — но господь от их предательства хуже не стал, лишь великая ипостась истинного православия с каждым церковным грехом становится тяжелее. И ты, Михаил, крест свой неси до конца.

Понесу, Еремей. — Священник для верности руку к сердцу приложил. — Спасибо большое за поддержку, потому что именно от тебя я не ждал её. Ты ведь Иисуса подозреваешь в корыстном обмане. С чего хоть?

А вот когда Иуду все предателем стали звать, то мне его жалко стало. Всё правильно сделал Иисус для веры, собой пожертвовал. Но хоть бы записку оставил про тайну, чтоб заклятое имя с языка сбросить — чтобы человека не проклинали в веках.

Есть такая книжица, Иудино евангелие зовётся. — Михаил вдруг искренне рассмеялся: — А ты думал, все люди жили, не зная правды до тебя — один ротозей догадался? — он руками плеснул, бултыхаясь в загаженном омуте придуманных страстей, словно хотелось ему вырваться из браконьерской сети.

Каждый человек в себе сомневается. — Дед Пимен поскрёб ногтем багровую шишку носа, и заговорил, тягуче прошёптывая крамольные мысли: — понимаешь, Минька, — боязливо оглянулся, будто дома на бабкин иконостас: — не совсем я верю ему, сыну божьему, — тут сильно сдал дедов голос: — ... ежели он задуман был господом в утробе непорочного зачатия, то и голгофа предначертана ему с младых лет в чьей-то безжалостной башке. — Уж испугался Пимен слов своих; перекрестил душу под простигосподи вознесённым праведником. А поп смотрел на него блаженно, причащая высокую истину сомнений.

Старику ответил бесшабашный Янко, нанизывая на молодую спесь весь свой карманный опыт: — Господь нам верховный вожак. Он не должен сильно тревожиться, чтоб людям жилось сытно, тепло да безболезненно, даже гродному сыну. Потому что человечество надо возненавидеть до любви, чтобы спасти.

Охамел ты, Янко, — коротко грубанул уязвлённый Михаил; взялся за крест обеими руками. — Суть господа есть только благо, без хитрости зла. Я принял веру душой, и в облике Христа, отца его сущего видится мне страдание за людей, подвластных грехам и терзаньям. В нём кается боль совестливой истины, спрятанной от человечества в обнаглевшем чреве пороков, которые легко находят себе пищу и кров в душах, обессиленных доступностью и сладостью искушений. Блуд, лень, да роскошь манят меня как любого шалопутного юнца; сотен бессонных ночей стоило мне моё служение, кровоточащие стигматы изъедают мой дух как могильные черви. Но в годину беды милосердный господь утешает меня, и добро — его молитва.

Церковь одинаково сильно славит бога и дьявола, — укорил Янка, наскоро завязывая путаные ниточки в своей голове. — Потому что любое упоминание на людях — слава есть, и проклиная сатану во зле, вы память ему воздаёте. Вот так же и болезные кумиры скандалы устраивают с газет — кричат, чтоб в телевизор попасть.

На эти слова я отвечу. — Поднял Пимен бороду кверху, будто узреть хотел того, с чьих молитв говорит. — Когда сатана, тьфу ему! мытарится в наших речах, то люди помнят про грехи. И убоятся гнева божьего — геенны огненной. А значит, не совершат подлости, — старик загордился, отмолив прошлые сомнения.

Боязнь наказания — это кабала. Ты вот сейчас струсил перед богом, и потому каешься. Религия — кладбище свободы. — Янко исподлобья следил за дедом, что тот мог ему фофанов накидать. Да таких крепких, зубов не хватит.

Но старик только мелко выругался: — Балбес. Хоть в слово вдумайся — вера, доверие, доброволие. От сердца, душой принято.

Вера, да, — ухмыльнулся мужик, видно вспомнив свою любовку. — А воинствующая религия за прихожан друг с дружкой грызётся, чтоб потом вас, уневоленных дурачков в узде вечной держать, — и почуяв, что Пимен смешался, пережёвывая жёсткий корм сгрызанными зубами, тут же озлел гадостно на деда ли, на себя: — Чтобы ярмо мы не скинули! и до смерти своей ненасытных клопов гоношились. А они веками ту же песню поют — в раю будет лучше. Но мне по херу благие обещания, я здесь жить хочу человеком, не быдлом.

До деда голыми руками уже не дотронуться, кипит. Хоть и вида не кажет, да кровь в ухи кинулась, под зрачками забурлила. — Я их ненавидю, как и ты. Только моё зверство омыто любовью да слезьми за людей. Мне всех негодяев переделать блажится — души чёрные свынуть, а телесные оглобли пусть остаются. Но словами таких кочеряжин не проймёшь, плети нужны. И по сракам их!! по спинякам! по сердцу.

Пимен с каждым громом всё больше утишал свой голос, а улыбка его становилась шире перевёрнутой радуги. Он узрел у калитки лучшего дружка Вовсю с целой компанией товарищей — Май Круглов, Муслим, дядька Рафаиль и ещё журналист был утрешний. Блаженный Вовка словно цыплёнок сходу бросился в распростёртые куриные объятия старика: — Дластуй, дедука! — и хоть много букв он не выговаривал, понять его радость несложно.

Садись, милый, к столу, — дед потянул его за шею, умащивая рядом с собой. — Небось проголодался.

Мы уже на всех поминах были, и ели там. — Простоволосый Рафаиль даже шапку свою не надел по гостям, будто винясь за убитых солдат. — Вот, к вам пришли.

Убили пацана, а теперь мириться? — подхитнул отец Михаил, страдая ущемлённым христианским самолюбием.

Кто убил?.. — изрядно окосевший большой Никитка выснулся из миски с борщом, облизнул губы. Мутные глаза его шарили по лицам.

Никто, милый, и ничем, — спокойно объяснил встревоженный Зиновий, мягко похлопав мужика кошачьей лапой. — Это Тимоха вчера зарезал гуся.

Да пошёл он на... — сказал бестолково Никита, и мирно лёг обратно.

А ты не болтай чего зря, — священника укорил Пимен. — Видишь, ребятёнки с нами, — показал глазами на детей, на Вовсю. Тот крутил головой — не ему ли мужики сердятся. Он даже попробовал запеть, обняв в братство рядом сидящих. И вдруг зарделся, увидев средь дальних баб бесстыжую Варвару. Как-то давно блаженный парень заигрался с ужами: задерёт когтем змеиную кожицу, стянет узорный чулок, и насадив себе спереди на палку, ходит, пугая деревенских баб. А один раз дошутил; Варька схватила его за причинное место, да потащила в одиночку свою. Что там было, расказать некому — баба на все вопросы хитро улыбается, а Вовка от сплетен намётом бежит.

Кого ты там увидал? — пристал дед, потянув малого за красное ухо. — Иль влюбился?

Ага! — тот захохотал над собой сам.

Больше подарков готовьте. — Муслим хлебнул с кружки квасу, отёр усы. — Серафимка и Христинка только что подали заявление. Сейчас он придёт хвалиться.

Если бы не поминальная тризна, мужики грянули б ура. Но вот так случается: где горе, там радость рядышком.

А Лёнька погиб, не узнав семейного счастья. — Отец Михаил ещё ни разу не расхмурился, с той поры как пришли незваные им гости. — Ваш аллах его погубил.

Может быть, всевышний един. — Маленькой ложью Рафаиль решил смягчить поповскую злобу. — И для тебя его возвещает Иисус, а для меня Моххамад. Только вот наши пророки пошли разными дорогами к вере — а могли встретиться и поговорить как мы с тобой.

О чём? если твоя вера кровно нетерпима к моей. — Михаил черпанул лопастой дланью большую горсть вишен да выжал её обратно всю в миску. И скривился как тяжелораненый: — Вот так.

Рафаиль обвёл взором ясным гостей, словно проникая в их думки. — Мне неизвестно, что у вас внутри, душа или месиво: но я призываю всех покаяться. На колени встать перед тем, кого каждый зовёт богом. За невинно убитых, за горькую слезу обиженного ребёнка. Мы в разрухе, и сейчас нам не до животных распрей о благах житейских, о первенстве. Пожелайте мира своему отечеству — и те, кто жизнь отдаст на его свободу, и кто грош жалеет на пропитание нищему.

Едва дослушав, поп ударил ладонью по столу. Ложка с салата вывалилась, плеснув постным маслом. — Ты, дитя неразумное, глаголешь как самозваный пастырь в тенетах властолюбия! Очень много в твоих словах вероломства убеждённого, потаённого, будто проговаривал уже не раз перед слушками мнимыми. Горек ты, словоблуд, пафосной речью. Яства ваши пусть меня крохой не накормят, каплей не напоят. — Отец Михаил вырвался из плена, сбив лавку; облегчённо вздохнул за калиткой, перекрестился и поцеловал распятие.

Ярый мужик, — осуждающе хмыкнул Зиновий. — Я когда с раввином о вере говорю, тот похитрее будет: гладит по голове, слова ласковые шепчет, прибаюкивает — и я плачу в его руках, прощаясь за вечный грех своего народа то ли у пастыря духовного, то ли у самого Иисуса.

===========================================================


   Необычно всё стало в школе. Я сегодня утром заглянул в слегка зашторенное окошко, и класс показался мне мелким, совсем не тем что был в детские годы. Тогда даже боязно было войти, пока не привыкнешь — и то визгливый, то басистый голос учительницы, как резиновый мячик, как кожаный мяч, метался от стен в левое ухо и в правое, а часто сразу в оба полушария, внося безграмотный раздор, выплёскиваясь кляксами на тетрадки. Особенно наши трусливые душки мучил ужасный шкелет, стоявший как жив в углу старшего класса на третьем этаже. Вот в этом кабинете мы все — да, мы, я знаю, я спрашивал — никогда не думали об учёбе, а только о смерти. И даже, казалось, его специально заманили, убили, обгрызли, чтобы показать нам совсем плохого человека, которого нисколечко не жалко. Он гадко родился, он отвратительно ходил в детский сад, мерзко учился потом — вот его и казнили по решению завуча, по приговору педсовета, и сам директор был в курсе. А районо? да, да, конечно, оно же палача присылало.

Нынче мне смешны мои детские страхи. Из-за чёртова неуда лезть в петлю? травиться таблетками? дулюшки! И мы всей бригадой снова стоим в школьном классе, раздвинув широкими плечами узкую плешь кабинета, на которой редкими волосёнками прямо из пола парты растут.

— Что вы хотите, рабочие люди?спросила старенькая учителька, усохшая, но далеко не усопшая тем же своим переменчивым голосом.

— Экзамены сдать,ответил ей самый бойкий из нас.Надо узнать нам, что осталось внутри, а что подзабыли.

— Садитесь, прошу вас.С тех давних пор в ней прибавилось вежливости, и взмашки тоненьких ручек стали плавнее, душевнее.Расскажите мне, пожалуйста, теорему пифагора. Вот вы, кудрявый гражданин.Она подняла с места весёлого толстяка, который долго размещался за партой, смеясь и шебуршась, и потому первым попался на глаза, на их остренький взгляд.

— Пифагоровы штаны на все стороны равны!вскочив,отчеканил наш толстый товарищ, снова заколебав парты и пол. Даже в шкафу прозвенело.

— Верно.Учителька пожевала мелко губами, словно затягивая вовнутрь промокашку.А вот потруднее ряд фибоначчи. Вы ответьте, молодой человек в жёлтой рубашке.Она вызвала нашего новичка, а тот совсем недавно закончил школу, и наверное всё ещё помнил, но только фальшиво стеснялся, стараясь казаться взрослее и умудрённее. Красиво отставив ногу, он пропел-прокричал, взмахами правой руки подталкивая тугие слова в воздух:Фибоначи, фибоначи, цифры льются, числа плачут, если сложить их одну за другой, будет дождик проливной.

— Правильно.Удивилась старушка нашему знанию, и это стало заметно по её прямо-таки маньякальным потугам огорошить нас неразрешимым вопросом. Она засеменила по классу, поглаживая маленькой ладошкой свою каверзную головку, она советовалась с академиками на стенах, вживую ожидая подсказки. Она наконец топнула ножкой.А скажите мне, милые люди, чему равен угол, опирающийся в кругу на дугу диаметра? Вы должны его знать, потому что в работе он вам пригодится.

— Зачем это?попытался бригадир защититься от учёных нападок.Разве нам гвозди им забивать?

   Лицо у бабуленьки начало изменяться в худшую сторону, его почти перекосило. Я уже видел такое в детстве, но тогда было жутко и страшно от ожидания визгов, от истеричной трёпки, даже если учителька цепляла не меня, а товарищей; там хватало на всех. Нынче же мне стало жаль её с улыбкой, и не глядя вижу что моим дружкам тоже — и чтобы скрыть обидные смешинки в наших глазах, я поднял руку как флаг уважения, зачастил торопливо к примиренью боясь опоздать.

==============================================================


— Жизни хочу.

— А что тебе здесь не по нраву? Живёшь ведь.

— Бороться хочу.

— Записывайся в спортивную секцию и борись сколько хочешь.

— Так ведь злости и азарта в том нет, мне все поддаются.

   — И правильно делают. Ты не должен душою страдать от своих поражений.

— Но в страданиях я укрепляюсь. Ты сам написал, завещал на земле нам.

— То было давно, а теперь ты на небе. Со мной и с друзьями. Покой, благодать.

— Отпусти. Много дел не закончено.

— Другие доделают. Много вас там.

— Ты же мне поручил их. Вспомни, что в уши шептал при рождении — за веру, за правду, за любовь и отечество. Борись, помогай, не греши.

— Далась тебе эта борьба. Иди на горе попотей вон с камнями. И блажь пропадёт.

— То бесплодный — в мучение труд. А я хочу видеть плоды от работ и усилий.

— Хочешь персиков? Райских плодов. Мне целую фуру сегодня пригнали. Отборные все, без нитратов.

— Да гвоздь ей в колёса! Я пользы хочу от себя.

— Ну ты на отца не кричи, а то шляпу собью. Вместе с дурной головой.

— Прости. Но обидно.

— Так-то лучше, сыкун. Куда ж тебя деть?

— Да хоть чёрту отдай, абы с пользой.

— Ну смотри, я тебя за язык не тянул. Эй, рогатый! Возьмёшь одного за десяток?

— Нашёл дуррака. У тебя он, небось, с хитррецой, иль с упррямством, или пррочим изъяном. Зачем мне такой вдоррога?

— Слыхал? никому ты не нужен, сиротка.

— Вот видишь, в обузу я здесь. А внизу меня ждут, родные слезьми заливаются.

— Ох, и нудён ты. Дня рядом не прожил, да уже надоел. Гляди — дам тебе я хороший пинок под задок.

— Дай, отче, дай. Авось нам обоим полегчеет.

===========================================================


   У мышки есть норка. В неё она таскает зерно с пшеничных полей и те корки хлеба, которые с испугу не успела доесть. В этой норке у неё вылупляются маленькие мышата. И за ними охотится хитрая кошка.

У кошки есть лёжка. В коридоре на коврике, или у тёплой батареи, или на хозяйской подушке. Туда она сносит все рыбные головы, что очистила ей хозяйка, двухлитровую банку сметаны и пойманных в сарае мышат.

А в сарае живёт-поживает скотина. Не та, которая на самом деле скотина — то плохие и подлые люди — а просто животные — корова с сыночком телёнком, свинья, две овцы и курёнки бессчётно. За курями охотится коршун.

Он проживает с семьёй на самом высоком и сильном дереве, в большом гнезде. Там его жена высиживает маленьких коршунят, которые часто дерутся за корм и выталкивают друг дружку. А сытые они затихают, с интересом оглядывая сверху все местные окрестности, а особенно человеческий дом.

В доме живут люди. Как и звери, они тоже спят, едят, рожают детей. Но в отличие от домашних и диких животных у них есть человеческие души. Эти души с рождения развиваются в обществе соответственно своему разуму и воспитанию, приобретая себе нравы-характеры. И могут стать кем угодно.

Хоть мышью, таская в огромные трёхэтажные норы золочёные корки.

Хоть свиньёй, валяясь в навозном хлеву одурев от хмеля.

Хоть волком со злобной зубатой пастью и рвать всё в куски, своё и чужое.

Могут как змея жалить ядом друзей, в тайном уголке пережидая агонию.

Могут слоном быть, быком или лошадью, таща за собою полмира в ярме.

— А ты кто?

— Я, наверное, кот. Или всё-таки бойкая обезьяна. Потому что кота б не тревожила праздная жизнь безо всякой цели, ему не нужны размышления о людях, о мире. А я, как видишь, вместе с тобою учусь. Что мне поставишь сегодня — уд или неуд?

— Ты отвечал хорошо, но я не всё понял. Если люди всего лишь животные, то зачем им религия?

— Чтобы верить в загробную жизнь. В ней и есть справедливость. Ведь здесь, на земле, всё по блату даётся — по дружеским, родственным, по клановым связям. Богатство, фортуна и радость жируют в одном круге общения — а нищета, неудача и горе в другом вечно бедствуют. Вот надежда на справедливость и дала людям веру в великого господа. А во-вторых, малыш, люди не хотят быть совсем уж животными. Они с самого рождения считают себя высшими существами — они светочи духа и разума. И для подтверждения этого им нужны нравственные сваи, столбы добродетели и мирового порядка. Эту непобедимую мощь даёт нам господь и вера в него. Не будь её — человечество сгинет в аду. И мир опустеет, совсем.

— Ну почему совсем? Может быть, останутся инопланетянины.

— Да ну тебя, дурачок.Я хотел уж обидеться; но он так завлекательно потешался над моим пылом, над заумностью речей, что я и сам рассмеялся себе. А всё-таки отпустил с доброй руки лёгкий дружеский ласковый подзатыльник.

============================================================


Янка закрутился в верти лёгкого листопада, в его золотом костюме, обшитом по рубцам красными нитками. — светлая любовь пришла ко мне, когда уже отчаялся, — говорил себе блаженный малый, не ожидая больше подвохов от судьбы. — День, минута, полузевок со глотком воды проходят в мыслях о ней. Без сладких объятий уснуть не могу; застонет — услышу, окликнет — бегу. И к слёзным ресницам как тушь прирастаюсь, и жалобы слушаю целую вечь: я с ней насовсем в этом мире останусь, я буду её от разврата стеречь. От похоти жирных припудренных денег, от блуда рыжья и алмазов карат — не надо мне власти, богатства и девок,-

Я снова пришла. Ты мне, миленький, рад?

Ещё бы. Рассказывай, как я показался твоей матери.

Ах, ах, ах! — передразнила Верочка. — Она назвала тебя красочным болтуном, да посоветовала быть осторожнее.

Вот как, — огорчился Янко. Он был вчера немного пьян, или чуточку трезв — но по нему и трудно сказать, ведь выпил для храбрости, для тёщиного куража.

Войдя, честь ей отдал, старшей бабе в большом дому. — Привет, матушка. — Вот какой ухарь.

Меня зовут Людмилою, Петрова дочь. — Пышнотелая чёрная старуха вытерла руки белым полотенцем, и протянула правую словно к поцелую. Яник слегка щекой дотронулся её тёплой кожицы, но целовать не захотел, сохранив высокую марку своей мужской гордости. — А меня зовут Янкой, без отчества. Будем товарищами.

И только-то? — Людмила оглянулась на дочь, вздёрнув брови — кого, девка, привела? — но та и сама ещё украдкой выгадывала Янкино настроение, боясь за успех его жениховских смотрин. Зря, видно, позволила ему рюмочку: больно развязен стал; а жаль, что мать не видала мужика в быту, на хозяйстве — и засудит его за лёгкую трепетную браваду.

Сжав ладонями покрасневшие щёки, Вера бросилась на выручку, будто кошка с пяти капель валерьяновки. — Любимый мой, не форси перед мамой, пожалуйста. Я ведь тебя испила до донышка, и всё равно выведу на чистую воду да отмою со щёлоком.

Отмывай, — простодушно согласился Янко, — от хамства, лени и трусости.

Он сказал без разбору, а сегодня уже Верочка на паях хозяйничает в его маленькой квартире. И телефон прикупила, нужную вещь.

Янка взял трубку на вес, словно гантелю юного физкультурника. В руке держит — а звонить некому. Известны ему лишь номера больнички, милиции, да пожарных. — Милая! может ты с кем поговоришь? — крикнул в шипящую кухню.

Вера изза жареного смальца его не расслышала, и пришла в залу сама, облизывая вкусную ложку. — Чем помочь? — переступает босыми ногами, волосы белой косынкой повязаны.

Вмёрло Янкино сердце.Хотел сладко её обнять, но: — Нет, нет. Я ещё обед не приготовила.

Тогда звякни кому. А я в сковородке помешаюсь.

Разменялись они косынкой и фартуком. Жёнка в телефон с любопытством дышит, а мужик у плиты встал, чутко прислушиваясь к разговору.

Привет! ты? от себя звоню, мы с мужем телефон купили.

...какой ещё муж? — с ревностью к своей свободе огрызнулся Янка. — не спеши...

У меня всё нормально, я даже танцую сейчас. Слышишь? и пою.

...балерина выискалась. — Яник достал из кастрюли чёрный волос, упавший не с его головы. — а за борщом следить позабыла...

И ты в порядке, я очень рада. Ещё позвоню. Пока. Чмок-чмок.

...слава богу, — обрадовался мужик, — распрощались сороки...

Дааа, вспомнила. Я же Катьку на рынке видела. Говорит, что со своим помирилась.

...ещё бы не мириться, — криво улыбнулся Янка, покрутив пальцем в голове. — она не дура, чтоб от богача уходить...

Представляешь, он ей после всего сумочку подарил из дорогой кожи. И впридачу кольцо с алмазиком.

...это намёк тонкий. — Янко вспотел то ли от пара, то ль от чего. — даже голос для меня повысила...

Теперь Катька изменять забоится. Без подарков останется. Пока. Чмокчмок.

Ах,какая шкыдла, — ворохнулся мужик, крепче перехватывая тяжёлый половник. — Лучше с боем ума вколотить, чем с добром себе роги опиливать.

Он шагнул уже к Верке, но позвал его в дверь резкий звонок. Кто бы это так настойчиво Янку доискивался?

Еремей. Стоял, засунувши руки в карманы, держа их при семечках — чтобы не ударить поганца раньше времени. Хотелось Ерёме услышать лживые клятвы из уст крестопродавца, который обязательно руку ко лбу вознесёт — к четвёртой звезде от свода небесного. И тогда Еремей без сожаления приколет его синим ножом на дверь с восьмым номером, как по списку новую бабочку.

ась?.. — не услышала бледная совка, качаясь под лампочкой, и подлетела ближе — узнать, отчего она к ночи помянута.

иди к чёртовой матери, — отмахнулся мужик от мошкары и назойливых мыслей.

Наперекосяк всё пошло, потому что Янко обледнел сразу, свою признав вину. — Узнал от кого или сам догадался?

Жена любимая наизнанку открылась. — Криво ухмыльнулся Еремей, стал похож на зазубренную саблю. — Её бы со свиньями на крючок подвесить, а я пожалел. За тобой вот пришёл.

Янка вдруг из белого на глазах проявился красным, будто вместе с воздухом заглотнул стакан крови: — Ты о чём мне рассказываешь?

О том что жена меня предала.

Олёна??!

Ужасно Еремею стало, что Янко не виновен; паскудно изза отупляющей догадки про врага своего — потому что вот кого он мог простить да прикончить, его только. А об злючем распутстве совсем тайного недоброжелателя не знал Ерёма: всем верил, но поздно спохватился. И приник он к стене, обвис в одежонке как старая пиявка, у которой выпали жевальные зубы — горло куснуть нечем.

А Янка рядом хрипло дышит, перехватив свой воротник до упадка сил: — Как ты смел её допустить, сволота?.. Кто?!

Бабка Стракоша знает, назвала имя твоё. Брал ведь у ней приворотную склянку?

Молчание тягостное повисло меж ними на одной тонкой вольфрамовой волосинке; мухами засиженная лампа едва освещала подозрительные лица, схожие с портретами разбойников от большой дороги.

Кашлянув на ступени мокрой сургучной печатью, Янка выдал секрет свой: — Брал зелье. Для тебя.

Как это? — задивился Ерёма, и даже на минуту призабыл о болезной душе.

Одиноко, Ерёмушка. — Будто расцеловал Янко беспутного вражину. — Ненавижу, а мне любить тебя хочется...

Шаловый ветер босиком мелькнул — задрожали оба. Янка схватился тремя руками за тельный крест, и в мгновение сгил. Колесом покатило Ерёму мимо скамеек, машин, мимо...

======================================================


Пораньше сегодня ушёл Зяма с работы, чтобы проведать дружка — заболел Серафим. Не то что ходить, летать не хочет. Есть отказался. И пытает у дядьки разные странности.

Зиновий, хочу тебя спросить, — вдруг надумал он важную мысль, и если бы Зяма промолчал, то по лицу пацана было видно — обратится к деду Пимену. А на выселки больному — ох, как далеко идти — и можно заблудиться, попав на волчьи клыки.

Дядька пожалел парня: — Чего тебе? спрашивай, — отложив хозяйственные хлопоты.

Слышал я, в книгах читал, по радио, наяву видел: что искусство не горит. Верно?

Улыбнулся Зиновий, полыхнув в сумраке задвинутых штор сверчком сигареты. — Важное не горит; а дребедень всякая от искры зайдётся, от недоброго взгляда.

Как ты думаешь: прекрасный человек — это тоже искусство? — огромные глаза у Серафимки, и в них умещаются метровые размеры картин да саженные плечи мраморных статуй. Прямо целый музей легко разместить в его детской душе; и Серафим от переживания будто выше стал — трепещет крыльями, беспокоясь по вечному. Ему бы дал бог слух да зрение — на музыку и живопись, вот это красота! — а крылья что? что перо мягкое? подушку ими набить, — сокрушался парнишка.

Человек прекрасный — уже талант, почти гений, — восторгнулся Зяма. — В нём отвага и честь, справедливость и трудолюбие, воля, милосердие, благородство.

А плохое в нём есть? — Серафим поднялся с лёжки, и скрестив ноги, уселся на диване.

Думаю, да. Но самую чуточку. — Дядька подозрительно глянул на парня. — Я так и не спросил: где ты был, Серафимка? мы днями тебя заждались.

Малый, улыбаясь, потянулся к небесам: будто сладко ночи провёл да не выспался.

В дальней дороге удачу следил. Устал с радостью как охотничий пёс.

Вскоре Зиновий ушёл за молоком, а Серафим остался в доме один, если не считать подпольных мышей, заговорщиков. Вставать с дивана не хотелось, но он испугался, что болезнь лишит его сил. Потому, кряхтя, стал на прхладный пол во весь рост; тут палубу шатнуло, и парень захлебнул солёной морской воды. — я брежу — пронеслось горячим ветром, а к телу, мокрому от брызг океана, прилипли знойные пески с острыми перьями лохматых кактусов. Серафимка крылья расправил, глаза поднял — да лететь некуда: на жгутах толстых лиан качаются голоногие обезьяны, закрыв спинами синее небо. Он бежать кинулся, за солнцем в горизонт, и казалось ему, что быстрее гепарда несётся по травам, земли не касаясь; но только лишь больными шагами переступал по половицам и втыкнулся в стену белёную.

Она настежь раскрылась; через порог стайкой зашли пингвины, переваливаясь в длиннополых костюмах, и Серафиму пришлось посторониться. Пятеро их — расселись за столом, без внимания продолжая беседу, тихую и несвязную. Над парнишкой летали маленькие самолёты как мухи: небритые лупатые пилоты ехидно ухмылялись его слабости, норовя стрельнуть из пушки прямо в лоб. Сил не было отмахнуться.

Он сделал два шага к крыльцу, к свежему вечеру, но в дверь протиснулась морда бегемота, и вместе с рамой на пол полетели крашеные наличники. Серафим закрылся руками от осколков, и не видя равновесия, упал навзничь.

Когда дядька Зяма вошёл в дом, Серафимовы птицы да звери ломанулись в свои страны света, давя друг дружку. Зиновий, встревоженно забегая, поскользнулся на крови, а потом пацана разбитого высмотрел.

Серафимушка, родненький, да что с тобой! — заголосил он, тряся губами, и время потерял со страху; но оно само нашлось, и пока Зяма кудахтал, секунда минуте открыла окно, а та уже заорала играющей малышне во двор: — ребята! больничку скорее, Серафим разбился!

Вскорости приехала машина тёмным лесом за лечебным интересом, тормознула у ворот: — Где тут наш больной живёт?

Серафимка сам поднялся на ноги, опираясь на дядькино плечо. — Ты, Зиновий, только мужиков завтра не пугай. Я через пару дней возвратюсь.

Лежи там, геройский малый. В палатах за тобой уход будет прекрасный — не то, что я. Как увидел тебя, так и разум потерял. А всего делов — грипозная простуда.

Зяма успокаивал мальца; но в больнице сам над врачом тяжёлой думой повис, распяв мозольные руки в серые оштукатуренные стены. — Говори, доктор, правду. Моё сердце вещун.

Врач потёр свой плешивый затылок, сгорюнившись над бумагами. — Облучился парень радиацией, — вздохнул признанием. Встал с кресла, сломав в пальцах карандаш, и от хруста деревяшки завыл покаянно: — Ну не может медицина спасти его! понимаете?!.. не может.

Дядька голову вскинул к тлеющей люстре, и закрыл ладонями мокрые глаза. Глотая позорящие слёзы, он промычал сопливым плачем: — сколько ему… жить осталось?..

Мудрый Зяма легко связал все разнородные нити в один клубок, и на работе допытался Еремея: что да где?

Сбежал малыш наш. Вот так собрал вещи, и скрылся в далёких краях. Там, где гуляют пингвины любимые да носороги топчут землю, — хмыкнул мужик. Янко его за грудки, не уследил — кричит; насилу Муслим оторвал.

Что я за ним, хвостом ходить должен? — пенится зло в Ерёминых глазах, и жёлтый туман через веки выплёскивает. А Янко скукожился от налипшей крови, какая бьётся в аортах да венах; когтями боевыми скребёт он: — Убью, гад!

Зиновий грохнул Янку сковородкой с грибами, рассёк скулу. — Ерёма, не томи. Признавайся как мальца проглядел.

Еремей глаза упёр в полицу, а самым краешком за чугунком следит — хоть бы голову не пробили. И Янко, волком глядя на Зяму, спрятал свою звериную натуру поглубже в логово, чтоб при случае напасть со спины.

Я не стал его стеречь, сам отпустил, — признался Ерёма уже внаглую. А мужики будто не поняли: зенки их как пилы вращаются, скальп его снимая.

зачем?! — шепчет дядька, и следом за этим хрипом ужасное должно произойти. — не юли, дурак, режь правду.

Серафим хочет не жить каторжной душонкой, а порадеть для общества. Я ему только подмогнул.

Ну и сука же ты, — встал Янка над сникшей головой с таким презрением, что в повинное темечко противно ему ножик всадить. Швырнул он серебристый клинок сразмаху, и наборное оперение закачалось в створке шкафа.

Погоди. — Зиновий черканул взглядом, отсекая от лживого блуда Еремея, порядочного мужика. — Парнишка спас тыщи людей, а может мильёны.

Но Янка юродиво башкой покачал: — Ох, как вы спелись на поминах Серафима; тогда уж гроб ему заране сколотите. И Олёнке, сердечнице, которую в город свезли.

Заткнись, пожалуйста, — всунулся Муслим с белым примиряющим флагом. — Товарищи мы, на людях братьями зовёмся.

Поскучнели они, раньше бывалые такими закадычными, что не дай бог кто чужой в нос одного пихнёт. Всей сворой бросались, оплёвывая втрое превосходящих противников.

Дядька Зиновий целого взвода стоил, а теперь у него из рук колкий топор валится, инструменты с пальцев выпрыгивают.

Чего тебе хочется, милый? — спрашивает Зяма болезно, а сам к окошку воротится, чтоб в глаза не глядеть.

И слышит ответ слабый, кой приходится самому додумывать: — я молюсь... вот послушай, что я Христине сочинил, и вам тоже — когда предзакатным пожаром день выкажет слабость свою, огромные чёрные жабы плач звёздный на землю прольют; припустятся струи косые, вдогонки по окнам звеня, и сила на ноги босые поднимет с постели меня; мне станет свободно и зябко, на мокрую спину стекла присела больная козявка, ей крылышки ночь посекла; у ночи в припадке безумном шальным уходящим лучом убит её первенец, сумрак, убит разобиженным днём; день вечеру мстил за уход свой; я встал,тьма у гроба стоит — ты мальчику сумраку родствен, стань рядом — мне ночь говорит; с зажжёной свечой в изголовье стою и молитву служу — дай благости завтрашней новью, дай новую жизнь малышу, спаси, сохрани, ты ведь в силах, и сумрак, и ночь, порадей здоровье моё и помилуй раскаяньем завтрашний день… дядька, а киноплёнка цела?

Да. — Зиновий улыбнулся тому, что парнишку тревожит. — Ты её закрыл собой.

Тяжко мужикам, что крохи Серафиму остались. Ещё хуже, как смотрит он на них, а вида не подаёт. Смеётся через силу, подлец, пытаясь развеселить. Только Янке самому убить его хочется; и Еремей увёл Христину из комнаты, боясь за неё.

Паучья сеть под глазами у парнишки, никогда этих морщин видно не было. Сразу ясно, что ночью не спит — всё думает. О чём?

Страшно Серафимке, может: ручки сложил да трясётся под одеялом. Столько красот и удовольствий он не познает никогда, столько земель не облетит, которые видел в снах. Муслим ему греет ладони — и брешет, брешет о необыкновенных чудесах, стараясь наверстать в шахерезадовых сказках непрожитую жизнь.

Уютно Серафиму, может: ручки сложил и ждёт того света. Кой в глазах его озарился предвестием обожествления души, простившей бренному телу все мелкие грешки. Стоит в ногах Рафаиль тишайший, мурлыча разные философские глупости. Про ненависть да войну, про доброту и мир.

Дед Пимен привёл священника. Михаил гордый окропил от бесов больничную комнату, попутно вразумляя Серафима: — Я стану просить за тебя. Но и ты, чадо, уповай на нашего господа.

А Май Круглов сказал просто: — Ты защитил нас, парень.

И Серафимке приятно стало; он улыбнулся без муки: — Идите домой. Когда я услышу, то позову вас.

Зяма подоткнул одеяло. Встал, и зашаркал со всеми во двор, оминая карманы слепцой за сигаретами.




Автор


sotnikov




Читайте еще в разделе «Рассказы»:

Комментарии приветствуются.
Комментариев нет




Автор


sotnikov

Расскажите друзьям:


Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 971
Проголосовавших: 0
  



Пожаловаться