От Ковалева ушла жена. Как истинно русский человек, он отмечал этот праздник уже вторую неделю, и пустые бутылки, имя которым легион, теснились на кухне у батареи и, лежащие и стоящие, напоминали солдат на поле битвы после баталий.
Жена ушла к архитектору Свечникову, живущему этажом выше, что, по мнению друга Ковалева, Сватова, живущего этажом ниже, было никак иначе, как пошло. Архитектор был ничем не лучше инженера Ковалева, напротив, был близорук, носил полосатые подтяжки и часто говорил: «Из-звините», но жена Ковалева его любила, а своего мужа — нет, и в этом и была вся соль.
— Без женщин жить нельзя на свете, нет, — убеждённо заметил Сватов и опрокинул в рот очередную стопку с малоаппетитной на вид жидкостью. По его уверениям, это был армянский коньяк, присланный ему дядей откуда-то из-под Еревана в далёком 76-м. Сватов поддерживал Ковалева всю неделю.
— Бросать друга в такой момент — преступление! — заявлял он и пил с Ковалевым каждый вечер после работы.
Очевидным, если не единственным, достоинством коварного соблазнителя Свечникова, по мнению Сватова, было то, что он проживал в том же подъезде. Сватов оценил это удобство, помогая жене Ковалева переносить вещи в количестве трёх коробок на новое ПМЖ. Помощь с переездом его бывшей супруге Ковалев расценил как предательство, на что Сватов возмутился и заявил, что жена Ковалева печёт изумительные пироги с рыбой, а от Ковалева практической пользы никакой. Дружба же вещь непрактическая и материальной оценке не подлежит.
— И вообще она моя студенческая подруга, — оправдывался он, — я и на свадьбе вашей гулял. Вон, слева от тебя стою, — он кивнул на фотографию на стене, — лопоухий такой, в костюме в клетку.
Опрокинулась ещё одна стопка.
— Без женщин жить нельзя на свете, нет, — повторил Сватов. — Всех великих мужчин таковыми сделали великие женщины. Всех, на кого ни взгляни: Наполеон, Сократ, Гоголь…
Ковалев дожевал скумбрию и хотел уточнить про Гоголя, но в дверь позвонили. Жена Ковалева зашла за феном и принесла Сватову плов в баночке. Сватов растрогался и тут же начал его есть. Делая вид, что ему совсем всё равно, Ковалев развивал тему:
— Где же их искать, великих женщин? В подъезд с транспарантом выйти, что ли?
— Зачем в подъезд? — удивился Сватов. — Великие женщины в подъездах не стоят, они на недосягаемой высоте!
— На крыше? — засмеялся Ковалев.
— Ну, хотя бы в театре. Или музее.
И Ковалев купил билет на концерт. Играли Вайля, Заппу и Хендрикса. Ковалев слышал о них впервые и подумал, что это, должно быть, очень высоко.
В концертном зале, украшенном лепниной и тяжёлыми пыльными гобеленами, гуляли сквозняки. Ковалев сидел на крайнем сиденье предпоследнего ряда и тихо злился. Музыкант-скрипач, вышедший проверить микрофон, был одет в мятую рубашку.
«Возмутительно»! — думал Ковалев. «Культура, как же! Да я на завод одежду глажу, а этот!»
Женщина слева от Ковалева, проходя на своё место, обдала его запахом сырой осени и дамских сигарет. Ковалев поднял глаза, увидел перед собой грудь, обтянутую розовой плотной тканью и смутился. Всё это ему решительно не нравилось. До поры. Он и сам не понял, когда всё началось. Просто она родилась. Музыка. Она родилась и росла, парила вместе со сквозняками и забиралась на гобелены, ласкала смычок и целовала клавиши, стелилась по блеску дрожащих кулис и уносила Ковалева с собой. Уже не было ничего… Ни холода, ни запахов… ничего. Только звуки. Музыкант в мятой рубашке творил и создавал чудесное, великое, светлое, что-то, от чего хотелось жить, и по большому счёту Ковалеву вскоре стало совсем всё равно, во что был одет скрипач: он не видел его…
Когда прозвучал последний аккорд и многократными выстрелами грянули аплодисменты, Ковалев рванулся с места и вместе со всеми закричал: «Браво!» Включили свет, и он увидел большие зелёные глаза. Они смеялись и манили его, как эта музыка. Их привлекательности не отменяли ни розовая кофточка их обладательницы, ни запах её сигарет. Женщина томно вздохнула и произнесла:
— Правда, чудесно?
Её звали Тамара.
Утром он проснулся от её кашля. Как в пошлейшем кино, она, одетая в его рубашку, сидела на подоконнике, пила кофе и курила. При свете утра стало понятно, что ей явно не тридцать пять, как она сказала вчера. Ковалев неловко нащупал на полу джинсы и начал надевать их под одеялом. За завтраком говорить было совершенно не о чем. Больше они никогда не встречались.
Ковалев шел по мокрому тротуару, мягко наступал на листья в лужах и разглядывал нежно-розовых студенистых дождевых червяков. Когда ходил вот так в последний раз? Не спешил домой, помахивая портфелем, на ужин, к жене, а шёл и, как кино, смотрел осень? Ужасно давно. И сам не помнил, когда. Мимо проехал троллейбус. Стекла были грязные, в засохших серых брызгах из луж, но пассажиры у окна не захотели мириться с непроглядной безвестностью и протерли руками кружки на стекле, размером с голову. Получилось как иллюминаторы в самолете, в каждом кружке — чья-то голова. Это показалось Ковалеву жутко забавным, он развеселился и даже начал напевать какой-то старый мотив.
Она выбежала из-за угла дома, маленькая, драпово-серая, полные руки каких-то бумаг, и уронила папку к его ногам. Ковалев поднял папку, отдал ей и ахнул:
— Аля!
— Ковалев… — грустно констатировала она и обреченно вздохнула.
Алечка, Алина Смирнитская…Ковалев смотрел на неё и ему казалось, он сходит с ума, потому что мир вдруг сузился до невероятных размеров: её и его. А больше ничего не существовало. Она совсем не изменилась. И челка, как на выпускном, да, точно, он помнит…И нос маленький… У неё не было ни пронзительных Тамариных глаз, ни пышных форм его жены, но Ковалев смотрел на неё и думал, что не встречал женщины прекраснее.. Так бывает, когда где-нибудь в углу галереи висит картина, так себе, обычная, не Да Винчи и не Суриков, и ты тысячу раз проходишь мимо неё, и не замечаешь. Но, проходя однажды в тысячу первый, сам не знаешь почему, остановишься, поражённый, увидев её внутренний свет, чистый, льющийся… Свет, каким не могут похвастаться и признанные полотна.
— А помнишь, я песню тебе написал и спел под гитару?
В последний раз они виделись двадцать лет назад, на выпускном, и в сложившейся ситуации вопрос был дурацкий, но Алина не удивилась и не засмеялась. Позже, вспоминая весь их разговор, Ковалев поймал себя на мысли, что их встреча была похожа на хорошо отрепетированный спектакль, и каждый играл роль, которую давно и тщательно готовил.
— Песню не помню. Точнее, не всю. Только две рифмы: Аля-краля и Алина-судьбина.
— Да-да, точно, — неловко засмеялся Ковалев и закашлялся. — А потом я пригласил тебя на свидание…
— …а сам на него не пришёл, — закончила она и улыбнулась.
— Разве? — похолодел Ковалев.
— Ага. А я отчего-то подумала, что ты заболел… ну, помнишь, был ноябрь… купила у бабульки на рынке шерстяные носки, узнала адрес и поехала к тебе. Выхожу из автобуса, а ты как раз в другую дверь входишь. С девушкой. Высокая такая, темненькая, в лисьей шубке.
— Ну, надо же! — прошептал Ковалев. Девушка в лисьей шубке жила теперь этажом выше и собиралась вскоре стать Свечниковой.
— Не грусти, Ковалев! Подумаешь, глупость какая. Когда это было-то? Тысячу лет назад! Теперь всё хорошо, я замужем.
— Замужем?? — удивился Ковалев.
Она улыбнулась, склонив голову набок, поудобнее обхватила папки, которые всё ещё держала в руках.
— Ну, да, бывает, — согласился он. Действительно. Не патология, не преступление. — А я вот развёлся.
— Ну, тоже случается. Ой, мой автобус! Ладно, побегу, а то следующего ещё полчаса ждать. У них пересменка скоро.
— Мы ведь увидимся…ещё?
— Ну, конечно! — как-то неестественно весело улыбнулась она и поспешила на остановку.
Ковалев смотрел ей вслед и думал, что автобусы часто приходят не вовремя.
Он больше не пил и не звал в гости Сватова. Утром он делал зарядку и ходил гулять в парк. Тот самый, где встретил её. Ему казалось, что этот парк какой-то особенный. И птицы здесь чудесные, и лужи не такие, как везде, и листья — не листья вовсе, а эскадры маленьких золотых самолётов, улетающих за солнцем на юг. Ковалев менялся. Он любил, и ему хотелось быть лучше. Просто быть, не затем, чтоб об этом узнала она. Быть, а не казаться. Иногда он ходил по городу и искал глазами в толпе Её; потом думал, что скажет, если встретит её с мужем, ничего оригинального изобрести не мог, уходил на рынок, покупал двести грамм пшена и шёл кормить синиц в парке. Синицы были умные и нахальные, и вскоре начали узнавать Ковалева, при виде него громко верещали, и даже могли сесть на плечо.
Когда они встретились снова, она опять была одна, но на этот раз никуда не торопилась.
— Я не могу без тебя, — выдал Ковалев вместо приветствия.
— Я замужем, — напомнила Алина, глядя куда-то мимо него.
— Ничего, разведешься. У вас дети есть?
— Нет.
— Тем более, даже без суда, в ЗАГСе разведут.
— Ковалев, ты больной?
— Ну, в общем, да. Я влюбленный.
Алина помолчала и решительно произнесла:
— Ковалев, я тебя ужас как долго забывала. Ты мне сейчас знаешь…Ну, как билет на вчерашнее представление. Перфоманс состоялся. Пьесу отыграли, и тебя там не было. Билет пропал.
Она вздохнула и прошла мимо, задев его плечо своим.
— Аля, ты ведь не любишь его?
— Он хороший, — она остановилась, но не обернулась.
— А детей у вас нет… Потому что рожают не от просто хороших парней, а от любимых.
— Ковалев, ты…
— Ты можешь сколько угодно обвинять меня в своём несостоявшемся прошлом. Я и так знаю, что виноват. Но если ты мне не позволишь, один я наше будущее не построю.
Она опустила глаза и сказала:
— Мой муж — старший научный сотрудник. Работает вон в том НИИ. Я пойду. Он скоро с работы придёт.
Ковалев менялся. Это заметили все. И завотделом Лидия Михайловна, и незамужний секретарь гендиректора Мариночка, и половина отдела сбыта. Его звали на дни рождения и посмотреть неработающий ноутбук, примерить костюм, купленный для брата и в поход по магазинам в поисках подарка для отца-юбиляра. Шума и суеты было столько, что Ковалеву казалось, что его скромная персона неожиданно стала предметом обожания всей прекрасной половины человечества. А та, от улыбки которой ему хотелось ещё во что-то верить, ни капельки его не любила.
Судьба отчего-то оказалась щедра. Его делегировали на конференцию, где Алина выступала с докладом. После пленарного заседания он подошёл к ней и сказал:
— Я приду поговорить с твоим мужем. Сегодня, в восемь.
— Не придешь, — покачала головой она. — Ты заболеешь, передумаешь или опоздаешь. У тебя затопит потолок в ванной или сойдет сель. Может, ты и неплохой, Ковалев, но я тебе совсем не верю… А как тогда, если не веришь?
— Я приду. Раньше даже. Я обещаю.
Она вздохнула и назвала адрес.
До её дома было максимум минут десять пешком, но Ковалев вышел в семь, чтобы наверняка. В руках он нёс гитару безо всякого чехла, поскольку такового в хозяйстве не имелось, и пакет с пирогом, который испёк сам по рецепту жены.
На лавочке у подъезда сидел местный тинейджер Ваня и слушал «Сплин» в сотовом телефоне. Он посмотрел на Ковалева, гитару и понимающе вздохнул.
В цветочном киоске Ковалев купил букет белых роз. В осенних сумерках нежные цветы казались призрачным факелом, и белый свет их грел и вселял надежду.
В парке просыпались шелесты и шорохи, по аллеям скользили тени.
— Эй, фраер! — услышал он. Не оглянулся, не побежал. Охнул от боли, когда острая сталь кольнула в бок, выронил гитару. Над головой закружились ветки деревьев, освещённые фонарём. Ковалев медленно опустился на асфальт. Последнее, что он запомнил, — белый лепесток одной из сломанных роз и высыпавшееся из карманов пшено под ладонью на асфальте.
«Привет! Мы будем счастливы теперь, и навсегда…»
Алина убавила газ под рыбой и открыла форточку. За окном темнело здание НИИ, в котором работал её мифический муж. «А он поверил…Может, он и прав. Хватит жалеть о том, что было и не было. Надо попробовать. Хотя бы попробовать начать всё сначала. Лёва Ковалев… Выходит, зря я тебя забывала… И от судьбы не уйдёшь. Сегодня… Двадцать лет ждала… Господи, неужели уже скоро?»
Она посмотрела на часы. Было половина восьмого.