Я — всего лишь настройщик фортепиано.
Мне звонят, одинаковыми голосами просят прийти, называют адреса и со спокойной совестью ждут назначенного времени. Принимают, как врача, а я напоследок обязательно говорю: «Занимайтесь на здоровье, если что — обращайтесь».
Я езжу со своей тяжелой сумкой и получаю деньги за то, что забираю с собой куски чужой жизни. Это именно жизни: чужие квартиры, чужие дети и подростки, чужие инструменты. Люди, бедные и богатые, глупые и умные, дружелюбные или разозленные. Дети, талантливые и бездарные, неряхи и бережливые.
И инструменты. Каждый со своей историей.
И только они — настоящие.
Ты заходишь в квартиру и сразу направляешься к пианино. Как правило, оно крайне нуждается в помощи, ибо пока не припрет — не вызовут. Если царит хорошая атмосфера и лицо у хозяйки улыбчивое, она встанет рядом или спросит, расскажет и нальет кофе. Если нет — главное юркнуть в комнату с инструментом и сразу же начать извлекать чужие моменты.
Дети мелькают в дверях, их повседневность и будничность продолжается, а я вторгся сюда, и держу в руках чье-то личное и, может быть, самое главное, сижу в чужой комнате со всей биографией: с полкой любимых книг, с дисками и плюшевыми мишками на диване, которые до моего прихода сидели на пианино, с фотокарточками и картинами, с тетрадками, где хранятся мысли, и шкафом, за которым кроются их перевоплощения. Я выхватываю этот кусок, сохраняю его для себя, целиком, со всем: и с историей, и с идеологией. Я не ворую, это вне меня, это получается само собой, пока я настраиваю инструмент.
Разные, великие, старые, новые, бедные, счастливые, пристыжающие, отдавшиеся, черные, белые, но всегда — гладкие, обтекающие и нежные. Даже для Рахманинова нежные. Как прекрасно ронять в них свою душу, утопать в них, плакать над ними. Как должны быть счастливы те, кто горит за фортепиано! Всегда индивидуальные, по-разному звучащие. Снова и снова я прогибаюсь под него, под чужой и другой, слушаю его. Именно его, ведь это Он, стоящий в комнате, одинокий. В детстве мне казалось, что у пианино есть душа, или что оно — живое и так. Не органически, а по-своему живое, доброе и мягкое.
А теперь я точно знаю, что у него есть душа — Она. Я в этом уверен, когда сажусь играть и когда настраиваю. Когда подвожу уникальность под общее правило, и все равно остается уникальность! Это — время, прошлое, это — жизнь.
Больше всего я люблю приходить в том дом, где ты чувствуешь, как за твоей спиной улыбается девочка, где ты, поворачиваясь туда-сюда, замечаешь, как блестят ее глаза. Не важно, нужна ли ей эта Музыка, Настоящая Истинная, чьим напоминанием и посланником вечно будет гулкое большое черное и стыдящее у стены, но главное, в таких, как она, с блестящими глазами, что-то есть.
Мне интересно, что испытывает она, сидя в соседней комнате. Слышит, как ее родное пианино постепенно, клавиша за клавишей приобретает настоящий звук роялей— чистый и клавишный? Слышит, как я играю трели и благоговейно касаюсь арфы ее инструмента? А она мается, с дрожащими коленями от волнения, и грозится, что никогда не оставит Музыку, и еще сомневается, может ли она хоть что-то, достойна ли гамму сыграть, выпросить попытку у Истинной?
Я сам от этого мучаюсь.
Однако я — всего лишь настройщик фортепиано, я прихожу со своей тяжелой сумкой, разворачиваю чужие тайны и редко получаю в благодарность светящиеся восхищенные взгляды несбывшихся Музыкантов.