Доминошный стол стоял почти в центре двора в тени одичавших, раскидистых яблонь. Когда-то эти яблони сажали новоселы. Лет эдак двадцать пять назад. Дружно собравшись в очередную «красную» субботу, в ознаменование очередной годовщины Великого Вождя, жильцы, пытались украсить свой двор будущим садом, старательно теша мечты «светлым грядущим».
Светлым будущее, через двадцать с небольшим лет, не стало. Страна, а вместе с ней и народ, пережили кучу кризисных проблем, перестройку, «сухой закон», гражданские войны (хоть и далекие, но не оставившие равнодушными всякого), да и мало ли еще всего такого…
А сад тянулся к небу, цвел по весне буйным белым хлопком. Позже, с помощью ветра и дождей, устилал землю под собой белым лепестковым покрывалом, потом — недозрелыми зелеными, а оттого и кислющими яблоками, потом — отмирающей бурой листвой…
Все, как всегда, менялось, росло, старело.
Вот только доминошный стол, казалось, был вечным. Только чернели скамейки старыми трещинами, да прижженными окурками пятнами. Столешница покрыта нетленным стеклотекстолитом, правда, некогда яркого желтого цвета, а теперь чуть потускневшим от солнца и времени. Лишь чуть. Удивительно, но добротный материал уцелел. Не посмел никто отодрать и уволочь его к себе на дачу, не сломала и хулиганствующая пацанва. Никто теперь, пожалуй, и не вспомнит, кем он был сооружен.
Но смотрящий стола был. Хромой, уже дед, с гордой и героической фамилией — Матросов. И не менее гордым прозвищем — Боцман. Тельник всегда при нем и трубка старая на подбородке. То ли служил на Флоте, то ли кликуху оправдывал. Никто этого не знал, впрочем, и не спрашивал. Да и молчалив был дед, немногословен. Вид всегда имел хмурый и грозный. Хромота с детства не мешала ему особо, но инвалидность имел, пенсией и жил себе бобылем. Лет десять, как схоронил жену свою Любашу — болела, долго лежала. Не помогли новинки фармацевтики, забота и уход родных; тихо ушла во сне накануне Рождества. Боцман после её смерти, пожалуй, с год, к людям не показывался. Ссутулившись и пряча лицо от прохожих, ковылял в магазин, да обратно. Хлебушка, яичек, ну, овощей каких-никаких, и домой. Лишь следующей весной появился за столом и народ сделал вид, что ничего не случилось. Дед с благодарностью принял эту игру. Не очень-то и заметна была его хромота, пока дед трезв. Лишь поднабравшись, осторожно ковылял по тропке к своему подъезду. Но, чтоб качаться! Нет. Характером был крут, справедливость и честность — на первом месте. Словом и делом, всегда за справедливость. Притом силища в руках необыкновенная была видна с первого взгляда, тельняшка еще и подчеркивала рельефную грудь и крутые бицепсы. Кисти рук с густыми наколками, узловатые пальцы-сардельки с грубыми горбатыми ногтями сразу внушали уважение. Мало кому довелось познать силушку этих рук, сжатых в кулаки: чаще разнимал буйных. В самый последний момент, грозящий вот-вот перейти в драку, руки эти молниеносно сгребали вороты дерзнувших возмутителей спокойствия и все…. Без лишних слов ситуация «устаканивалась». Дедово громовое «А нуксь!» разводило любые споры.
Пацаны деда не любили, боялись. Дед мог, подкравшись вечером, сгрести лбами нескольких зазевавшихся «бойскаутов», успевал еще пару пинков добавить. Не любил он, когда садились на стол, а ногами на скамейку. Приучил всех. А вдруг приезжие, нарушители его правил, если не успевали соскочить, непременно по задам получали. «Ноги, они чтоб по земле ходить! А на скамейке ентсамым местом сидеть надобно!» И пинок по ентсамому месту. Не понять невозможно.
Латал и чинил он стол со скамейками как свое собственное творение. Постучит, подправит. Где клинышек, где гвоздик…. Глянет из-под лохматой брови с прищуром, так, эдак. Крепко-ль…. Присядет, приосанится, за спичками в карман лезет. Пока нет никого, подымит, помолчит. Потом достанет из другого кармана коробку с домино, аккуратно откроет и рассыплет на стол. Пыхает трубкой помалу. Жмурится от дыма ли, от солнечных лучей ли, пробивающихся скромно через густую листву. Кряхтит, бурчит что-то себе в рыжие лохматые усы. Поглядывает по сторонам. Думки в голове сортирует.
Потихоньку подтягиваются сонные, ленивые мужики. Суббота, опять же. Кто выспался, кто проспался. Кто выспался — балагурит. Кто проспался — кряхтит, сморкается, вытирая руки о штанины. Но здороваются уже с настроением. Здесь уже легче, здесь все свои. И подбодрят, и, наверняка, опохмелят. Но это чуть позже. Это уже никуда не денется. Потому, как даже проигравшим здесь наливают. Жмут руки, усаживаются.
— Ну, что ж, крути, боцман костяшки, — Васька Карасев нарочито громко заводил собравшихся, — Фрол, садись со мной на пару, зададим буржуям жару!
— Не говори «Гоп», покамсть не переплюнешь! — парировал дядя Коля. Маленького роста, плюгавенький мужичок в потрепанной, заношенной рубашонке и кепке, не менее повидавшей, набекрень, — вчерась «козлов» нахватал сколько? То-то, Карась вроде и рыба, а рога вон торчат на затылке.
-Вчера было — вчера! — пытался оправдаться Васька.
— Щас еще нарастим, рога то, — не унимался дядя Коля, — Вона, Боцман их уже приготовил.
— А нуксь, — по-доброму крякнул Боцман, — с Богом и начнем. И шмякнул со смаком первый камень. Понеслась! Легко, артистично, каждый со своим прибабахом. Шмяк-шмяк! Шмяк-шмяк!
— А по троечке?!!
— А мы вот так!
— А мы с приветиком! А? — гримасничал Карась.
— А мы… вам…, — не успев придумать в рифму, дядя Коля после паузы брякнул под «шмяк»,— по одному местечку! А? — И уронил в азарте костяшку под стол. Эх, примета плохая! Поехало! Пока доставал, кряхтя, наслушался про себя такого! Вылез уже злой и примолкший. Знает про примету то.
Подтягивался народ. Окружал, с интересом. Поглядывая на стол, следя за игрой, уже скидывались на «пузырек». Страсть, как любопытно, кто первым побежит к Райке за самогонкой. Утро начинает самогоночка. Да потому, что в магазине только с двух часов дают. Через каких-то пять-десять минут пара проигравших, под улюлюканье победителей и зрителей, покорно вылезает из-за стола.
-Ну-ка, ну-ка, Колюшка, добавляй на «стартовую», не скупись. Вот! Еще рублишко! За почин! Отлично, вперед к Раюшке! — гогочут мужики, забавляются.
— А чего это я то? — протестует дядя Коля, однако, глянув на Боцмана, осекается. Боцман хмур. Даже из-за стола не вышел, лишь подвинулся на край. Не доволен Боцман первой партией, худое начало. Однако за выпивкой Боцмана никогда не гонят. Авторитет!
— Ладно, ладно, побег я. Гена, очередь займи, с тобой через партию сядем. Уж я!…
— Уж ты!.. Ты где уж должен быть уж? — загалдели страждущие, он и побег трусцой в седьмой дом, что за пятым.
От Райки возвращался так же трусцой, но осторожно. Не дай Бог, уронишь. Не простят мужики. Спешил еще и, боясь не успеть к следующей партии. Но уже издалека увидел: что-то не так. Как-то притихли за столом, как-то молчат растерянно. Глаза прячут все.
— Чегой-то? Я ж мигом, — принял на себя дядя Коля. Народ как-то без энтузиазма встречал «стартовую».
— Давай сюда, — бутылку взяли, в центр стола поставили, кости сдвинув к краю стола, — хотели за здравие, да вот, за упокой придется.
— Чегой-то? Помер хто? — еще не веря в реальность, ожидая прикола, прищурился дядя Коля.
— Ванька Левшин помер. Вот так, — после короткой паузы выдавил кто-то.
— Чегой-то? Чегой-то он, сегодня-то чего… — и осекся.
— Тьфу, ты…
— Да-а…
— Вот так…
— Уронил костяшку?!! — выпалил Карась, — вот тебе и «чегой-то», — зло передразнил дядю Колю.
— Дык чо, через костяшку, что ли? Через меня помер? — ужаснулся Колюшка.
— Чего городишь-то, Карась. Ванька ночью помер. Клавка ж сказала, что ночью, — вступился Серега Рыжий за перепуганного дядю Колю.
-Да, ночью. А Клавка-сучка сразу после этой костяшки прибежала. Вот тебе и примета, — не унимался Карась. Народ будто проснулся, схватившись в обсуждении этого происшествия. Кто за кого? Загомонили. По-нарастающей.
-А нуксь!— громовым голосом остановил всех Боцман, — еще не пили, а уже буровите. При чем здесь Коля? Клавка и без того бы прибежала. Минутой раньше, минутой позже. А Ванюшка…. Как же это он так? Карась, разливай, давай! Аж, перевернуло все внутри. Не пьянства ради, а помянуть… — выпили по быстрому, молча, лишь с выдохом в рукав.
— Эх, Ванька, Ванька… Я ж его вчера до подъезда довел. Качало мужика, но не так, чтобы очень. И до подъезда доковылял, и по лестнице… Я ж его взглядом проводил… — сокрушался Боцман. Народ зашевелился. Зазвенело стекло, забулькала мутная. «Сколько нас? Кто не пьет, в сторонку». Да кто ж не пьет-то! Здесь все здоровые. Да за Ваньку-то…
Ванька Левшин не сказать, чтобы был всеобщим любимцем. Но знали его многие. И он чуть ли не по именам всех знал. Сварщиком был классным. И людям помогал. Безотказно. А кто ж за двадцать с лишним лет не зануждался сваркой? Тут и водопровод, и автомобиль, и тележку для дачки, да чего только не делал он сваркой народу. И денег никогда не брал. Не брал с народа. Разве что стаканчик-другой, ну с собой бутылочку, закусить при том же.… Всем помогал. Безотказно. И ему никто ж никогда не отказывал ни в чем. А, поди ж ты, сердечко то отказало…
Полегчало. Немного полегчало. Уже не так бурно продолжалась тема. Чтобы еще немного разбавить горечь ситуации, потихоньку замешали партию. Но уже не стучали. Не орали на «рыбе». Даже матерились тише. По-ходу дела обсудили, кому завтра на кладбище могилку копать. Свои же. На Руси завсегда свои же и копают. Свои же и гроб понесут. Э-эх, Ванька, Ванька! Не было печали…
— Раньше по трешке собирали, — проговорил Рыжий, как бы про-себя.
— Раньше водка была вкуснее! Вспомнил!
— Раньше и зарплаты были. Раз в месяц. Даже два — с авансом, — зацепились мужики за новую тему. Было чего вспомнить.
— А у Ваньки то трое ребятишек? — спросил дядя Коля.
— Три пацана. Один с моим оболтусом учится в десятом, второй года на три моложе. А третьего то Анька в прошлом годе родила. Не помнишь, что ли, обмывали за школой? Как, не помнишь?.. С фингалом потом ходил неделю. А я тебе говорил…
— Троих то, как теперь Анюте поднимать? Вот беда то, — покачал головой Боцман.
— Найдет Анька себе мужика, эта найдет… — Карась вовремя осекся, услышав хруст сжатых кулаков Боцмана, пулей выпрыгнул из-за стола.
— А нуксь! Кобель вонючий! По себе не суди! У тебя самого трое, да Верка — красавица на весь поселок. Тебе ж все мало! Шастаешь за каждой юбкой, яйцами звенишь!… — забыл Карась, что Анька Левшина племянницей Боцману доводилась. Хоть и двоюродной, но родней. Повезло Карасю, отвлекли мужики разговором. Карась теперь держался на безопасном расстоянии от деда и помалкивал. Косился.
Как-то ненароком появилась вторая поллитровочка. За вялой игрой и беседами прошла. За ней третья. Подходил свежий народ. С очередными поллитровочками, уже из магазина. Кто домой сходил, пообедал, кто со скотиной управился, а кто и из-за стола не вылезал, делов нету, закуской довольствовался. Короче, тихое Броуновское движение.
В один из моментов, когда страсти за столом накалились до всеобщего участия, никто сразу и не заметил вновь подошедшего. На его «Здорово, мужики!» никто и внимания не обратил. А уже в следующий миг, будто кто сфоткал со вспышкой. Замерли все. Немая сцена, как в «Ревизоре». Лишь звякнула под столом пустая бутылка, да ветер подыграл шумно ветвями.
— Здорово, говорю! Чего это с вами? В «замри-отмри» играете? — с усмешкой спросил подошедший и протянул руку ближнему — дяде Коле. Тот как-то скривился и резко спрятал руку за спину.
— Чегой-то… я… Ты хто?… — заканючил он.
— Дед-пихто! — парировал мужик.
— Допились, — констатировал кто-то.
— Мужики, вы чего? Не узнали что ли? Чего это с вами? Дуркуете! — обиженно пробасил.
— Ванька… урод… живой!…— наконец ласково прозрел кто-то, — Твою душу мать! — схлынуло напряжение, все зашевелились. Потянулись к мужику, и давай его щупать, да щипать, хлопать по спине, да по плечам.
— А я чо говорил!
— Во, как!
— Ванька, мать твою, тебя ж почти похоронили! — уже откровенно радовался народ.
— Да-а! Вот тебе и примета…
— Долго жить будешь, Ванюха!
— А нуксь! — гаркнул хрипло Боцман, все чуть попритихли, — где эта сучка? Клавка где? Падла, опять со своими штучками, артистка гребаная!… — тихо-тихо угомонившись, народ наперебой рассказывал Ваньке, как Клавка, на бегу, «со страшными глазами!» выпалила в их сторону: «Все жрете, алкаши? Один вон допился,… коньки отдал ночью!». «Хто?».
«Дед Пихто!» И дальше побежала. Вот тут-то всех и пробрало: Ванькину привычку отвечать на этот вопрос однозначно «Дед Пихто!» знали все. За глаза, иной раз, дразнили.
За это дело требовалось выпить. А как же! Не каждый день воскресают! Боцман, в кои-то веки вызвался «сбегать» к Райке. На радостях. Да, ладно, помоложе имеются, пошустрее…. А тут Ванька с улыбкой вынимает из бокового кармана бутылку водки.
— Пока вы тут меня поминали, я уж пол-литра заработал! Подняли с утра, отвезли на дачу к какому-то москвичу-дачнику. На воротине петля оторвалась. Вот и пришлось работать. Ох, и тяжко с «бодунища» со сварочкой-то… — ржет Ванька. Знали его и с этой стороны. Не пронесет никогда мимо друзей. Мужик!
— А нуксь! — попритихли. Мимо с ведром ковыляла бабка Калиновна. Старая дворовая сплетница, кривоногая и вечно злющая на весь мир. Боцман вылез из-за стола и направился к бабке.
— Калинна, рассуди, спорим вот тут… — повернувшись к столу, озорно подмигнул, — Клавка-артистка от кого забрюхатела то? — а то мы подеремся тут.
— С чего это ты взял такое? Клавка?... — Калиновна недоверчиво покосилась на Боцмана.
— Дак, она сама нам сказала, утром проходила мимо. Карась ей предложил, шутя стопочку с нами выпить, а она и говорит: «Вы что, мужики, обалдели? Мне теперь даже пиво нельзя! Мне ж рожать скоро», — вот мы и думаем, от кого это? — Дед снова подмигнул в сторону стола.
Калиновна опешила. Такая новость, да без нее! Ах, стерва разгульная! А как скрывала то!
Но, оправившись от смущения, выпалила:
— Я то знаю, а вам, алкашам, не скажу! — зло пробурчав, заспешила дальше. За столом, дожидаясь, пока бабка удалится подальше, давился от смеха народ.
— А нуксь! Садись Ванюшка, мешай кости. Да, смотри, не оброни — примета плохая! — все дружно и весело заржали. Солнышко улыбнулось закатными лучами сквозь густую листву.
А помер-то в тот день старый дед Пихташин с дальней улицы. Царствие ему небесное. Тихо жил, да тихо помер. И никогда, никто, кроме Клавки, не звал его дедом Пихто
Прочитала с удовольствием