Запнувшись о кипу посеревших от времени книг, еще вчера служивших столом, поэт вполголоса выругался. Кипа рухнула на пол и тут же пропиталась какой-то жидкостью. "Наверное, кеглю пива вчера разлили," — подумал он и переступил с ноги на ногу: так и есть, на полу влага.
Слева в ворохе одеял кто-то храпел. Поэт не знал, кто именно, но был уверен, что это один из них — тех, кто так любит жить на халяву и считает, что все им должны. Впрочем, для временого избавления от одиночества такие годились: с ними всегда можно было душевно поговорить за жизнь, излив все накопившееся раздражение. А они вызывали его, как хорошее рвотное. Наутро эти случайные исчезали, едва кинув исподлобья пару стандартных фраз, или молча бежали за повторной бутылкой. По крайней мере, не напрягали. Только однажды, года два назад один такой перец подчистил квартиру, захватив с собой немудреные плоды цивилизации, доставшиеся поэту от сердобольной родни, чем еще раз подтвердил, что жизнь — дерьмо.
Где-то вдали лилась вода, и ее барабанная дробь колокольным звоном отзывалась в голове. Боль отдавала в левый коренной зуб — тот самый, что ныл, не переставая, последние две недели, даруя ощущение гармонии духа и тела. На улицу выходить не хотелось — а все зубные врачи мира находились именно там, за толстыми стеклами не распаковывающихся даже летом окон, и чтобы пройти к ним, нужно было вляпаться во множество осенних луж, раздавить миллион дождевых червей, а для начала — просто посмотреться в зеркало. А этого уже давно не хотелось.
Хотелось пить. Прошлепав босиком к кухне, поэт с удивлением отметил, что пивная лужа — огромна. Она растеклась до самой кухонной двери, которую почему-то стало страшно открывать. Звук льющейся воды вдруг оборвался, и в недрах черепной коробки он услышал шипение — будто кто-то настраивал неведомую радиостанцию. С ним бывало такое — собственные мысли вступали с ним в диалог, и имели при этом довольно вредную привычку орать на ухо в самый неподходящий момент, заглушая все остальное. Сейчас же был только этот шум, сквозь который пробивались едва ощутимые импульсы-сигналы: не входи! Иди спать! Но он уже повернул ручку двери, и...
... вода хлестала через край ржавой металлической раковины, затопляя все большее и большее пространство. Он кинулся к кранам и принялся вертеть их из стороны в стороны. Шипение прекратилось, и послышался голос — в этот раз на редкость спокойный, назидательный:
— Брось — бесполезно. Отойди от крана!
Началось. Сейчас ему будут приходить строчки, а он не сможет их не записать. Как-то раз он попытался увильнуть от этого — и потом год ничего не мог из себя выжать. Типа наказание.
Но в данный момент это было сосвем не к месту. Поэт поморщился и послал невидимому собеседнику импульс-ответ:
— Ну не сейчас же! Видишь — у меня потоп!
Голос меленько захихикал:
— Потоп!... вот именно, что потоп! И спасется не каждый — надо отметить... Бери бумажку — вон, хотя бы из-под курицы вчерашней... карандашик... карандашик сказал, а не ручку! ручка на жирном не пишет... И пиши.... выводи буковки аккуратно, чтобы потом и на трезвяк, и по пьяни одинаково хорошо разбирал...
Поэта затошнило. "Странно, — подумал он. — Раньше он мне только вопросы задавал, а я записывал свои ответы, а теперь он хочет диктовать..."
— Дурак ты, — импульс был каким-то печально-обреченным, — а дуракам диктовать надо.
Поэт вздрогнул. Он не ожидал, что его мысли будут услышаны.
— Я не посылал тебе импульса! — нервно огрызнулся он. — Как ты узнал?
Поэт поклялся, что услышал тяжелый вздох. Он даже обернулся, сам не поверив в это. Раньше голос никогда не позволял себе такой лирики.
— Вот все вы такие, — наконец услышал он. — Думаете, что ваши мысли принадлежат вам, и только вам. А говорить со мной можете, когда вам вздумается и о чем вы хотите — я вам что, джинн, что ли? А в другие моменты — там, когда нажираетесь до безобразия или с девками случайными по подворотням шатаетесь— типа отдыхай, джинн?
Поэт хотел возразить, что вообще-то он никого не звал в голову, и если уж эта сущность поселилась там, так надо бы ей быть покорректней... но потом понял, что нет смысла слать импульс — мысль оказывается понятой этой сущности раньше, чем пошлется, да что там — раньше, чем сам успеешь ее подумать. Лихо!
— Вот ты вчера — о чем разглагольствовал за чарочкой? — не унимался голос. — Ты говорил, что ты... собеседник Бога! То есть — на равных! Да? Типа мне интересно, что ты тут думаешь о том— о сем, да? Ну надо же так заливать! Скажу по секрету: все я про вас знаю! Только вы про себя ни черта... то есть, я хотел сказать — ничего не знаете! Вот и пытаюсь до вас, блин, это донести!
Поэт внимал. Мысленно стенографировал, можно сказать. Ждал сверхистины.
— А че ты притих? — продолжал голос раздраженно. — Ты секи, секи фишку: с чего это поэты все ваши, кого вы талантами зовете да чьими афишками клубы обвешиваете — вроде в стихах люди как люди — добрые, искренние, пронзительные даже, а на деле... Типа " Не режь мне сердце на куски..." — а сами — кидают по-черному. Типа: "Совести червь грызет..." — а сами зенки зальют, и спит у них совесть — а вот гордыня-то, гордыня прет! Оттого и дерьмо они как люди, все через эту гордыню. А теперь подумай — если бы я им вопросы задавал, а они мне отвечали — они бы такое искусство падальное вам развернули на базе душонок-то своих низких! А у вас оно это... гуманное в основном. Даже когда про мразь какую пишете — все с оттенком совестливости, все с самобичеваниями и привываниями... Это я все! Ни слова вашего!
Поэт хотел было возразить, что иногда ему и впрямь бывает стыдно, и совесть, и все дела — не только на бумаге, но эта мысль почему-то не дошла до голоса. По крайней мере, он не ответил — может, проигнорировал. Странный он сегодня — строчки диктовать так и не начал, а те, что процитировал... какие-то затасканные... Низшей пробы.
— Ну хорошо... Ладно... Допустим, ты прав. — устало вздохнул поэт и нерешительно покосился на лист: — Давай. Диктуй, что ли.
Ответа не последовало. Поэт кинул взгляд на кран. Вода прекратила хлестать, и теперь было легко определить причину аварии: пробка от раковины была забита бычками. "Отошел он, что ли? Нашел время в прятки играть. Пойду спать..." — подумал было поэт, но тут голос вернулся — и звучал на этот раз как-то особенно испуганно и торопливо, словно боялся упустить собеседника.
— А вот допустим, почему я выбираю таких вот опустившихся да морально нечистых для того, чтобы им истину нашептывать — не знаешь? Почему мне не выбрать более или менее праведных — относительно, конечно...
— Ну почему? — уныло спросил поэт. Надо бы вспомнить, что вчера курили — с водяры таких душеспасительных бесед никогда не бывало...
— Потому что вас легче сломать. Те, что покрепче — праведники-то — они изначально не такие ранимые, поэтому соблазны мира сего.. ну там — водяра, женщины, ты понимаешь — не для них. А вот ранимые-то дерьмом в итоге и оказываются — бегут от себя, ни за кого ответственности не несут— тяжела для них эта ноша, и опускаются. Чаще всего вот как ты — через человеконенавистничество... А как опустился такой человек — он мой клиент. Своего-то ничего нет у него, никакой основы — он знает, как нельзя жить, а как можно — еще не знает, тут я еще поднажму... спровоцирую пару ситуаций — чтобы друзья отвернулись, жена ушла, с деньгами не везло... обострю — глядишь — человек и не человек уже, а овощ. Даже если мыслить он еще и способен — пользы хоть кому-то принести — уже нет. Тут-то я этот материал некудышный и подхватываю — овощу-то несложно в уста что угодно вложить. Я и вкладываю... добро. А те, что пользу в миру несут — они покрепче будут. Знают потому что, для чего живут, и миссия у них совсем иная. А стихи вот — плохие выходят у них. Без искринки, без мыслей особых. Другому жизнь посвящают — действенному. Каждому свое. Тебе вот — меня слушать...
Поэт почувствовал, как к горлу комом подкатывает раздражение. Этот голос его конкретно бесил. На фига, спрашивается, поэту такая богоизбранность? Что же это значит: думает человек, что сверхсилой наделен, сверхталантом, а она, сила эта, попросту его имеет? Использует, сперва заставив прогнуться?
Попытался крест нательный нащупать — ну, думает, сорву — не нужен мне такой пахан, такая крыша! — а нет его. Потерял, видимо, в один из последних дней — где-то тут, на полу, небось, лежит.
— Ты... — сквозь зубы, со злостью и почему-то уже вслух процедил поэт и даже стукнул кулаком по столу. — Ну-ка дуй отсюда! Мне ведь — и выкинуться не слабо... Сдохнешь у меня в голове, падла!
Будто услышав его, приветливо распахнулось окно. Паралон, с незапамятных времен скрывающий оконные щели, повалился на подоконник. В кухню ворвался холодный ветер, подхватил со стола листок и закружил его. Краем глаза поэт успел заметить, что бумага уже измарана двумя строчками. "Откровение" — мелькнуло в голове, и он кинулся ловить этот клочок. Листок долго не поддавался: норовил улизнуть на улицу и смешаться с осенней листвой, но почему-то всякий раз, отлетев на пару-тройку метров от окна, возвращался, словно ручной птенец. Наконец, ухватив его за краешек, поэт прочитал нечто, запечатленное его собственным почерком. Всего две строчки:
"Не режь мне сердце на куски,
Совести червь грызет..."
Внизу красовалась улыбающаяся рожица.
Сзади послышался шорох, и поэт резко обернулся, готовый кинуться на любого, кто войдет. Но в дверях стоял всего лишь вчерашний собутыльник в цветастых, необъятных размеров семейных трусах и виновато почесывал волосатый живот:
— Я того... наверное, пополз уже... Забери вот это... — замялся он. — Выигрыш он, конечно, выигрыш, и про то, что все мы — вселенные в себе, это ты вчера круто заливал... но как-то это... слишком, что ли — крестик все-таки...